— А разве пустят? — усомнился Артамонов.
— За восемнадцать-то лет? Пустят… Писарь сказывал: беспременно. И слышно, что нонче и сроку службы перемена будет.
— Вольней, значит, стало?
— То-то вольней. Потому ежели как хрестьянам волю дали, надо и прочего звания людям дать льготу… и солдату, и матросу… Послужи, мол, царю недолго, да и айда назад в деревню, пока в силе-возможности… А то нам, примерно, с тобой, куда уж в деревню… Так, разве, на побывку, а то ищи себе на стороне пропитания.
И оба старика заговорили о будущем. Гайкин надеялся получить какое-нибудь место в Кронштадте, а товарищ его мечтал о ларьке на рынке. Первый решительно прогуливал на берегу все, что получал, а второй, напротив, копил деньги и скрывал даже от своего товарища, что у него уж прикоплено двадцать пять долларов, которые хранятся у лейтенанта Поленова.
Бастрюков в это утро находился в умилительно праздничном, проникновенном настроении. Он не рассуждал о приказе и едва ли запомнил его подробности, хотя слушал, затаив дыхание, но он чувствовал всем своим существом, что случилось что-то очень значительное и хорошее, что правда взяла свое, и радовался за «людей», что им станет легче жить, радовался, что бог умудрил царя, и на молебне особенно горячо за него молился.
Он то и дело подходил то к одной, то к другой кучке матросов, слушал, что там говорили, и, улыбаясь своей славной светлой улыбкой, замечал:
— То-то оно и есть. Сподобились и матросики, братцы… Теперь пропадет эта лютость самая на флоте. Про-па-дет! И матрос, братцы, правильный станет… Хорошо будет служить. На совесть, значит, а не из-за страха.
Увидав Володю, который пришел на бак и, тоже веселый и радостный, давал разъяснения приказа многим матросам, которые, видимо, не совсем его поняли, Бастрюков подошел к нему и проговорил:
— Здравия желаю, ваше благородие! Небось к нам пришли? И вам, по вашему доброму сердцу, лестно, как, значит, матросиков русских обнадежили.