Подошел это адмирал таким гоголем, — видный он из себя был и такой форсистый, в мундире и при орденах, — к фрунту и первым делом: «Спасибо, ребята!» Это он за смотр. Ну мы, как следует: «Рады стараться, ваше превосходительство!» А у меня, братец ты мой, тую ж минуту в голове мысль. И ровно эта мысль винтит мне башку, ровно бы буравом: «Неужто, мол, так и уедет адмирал и не узнает, в какой мы нудливости и тоске живем и как нас без всякой жалости тиранит этот самый капитан? Неужто, думаю, правде так и не дойти о том, что вовсе беззаконно с нами поступают, и касательно провизии… и вонючей солониной обижают, и остаточных от положенного харча денег нам не выдают!»
Думаю я это, братец ты мой, и бытто кто-то во мне говорит: «Объяви да объяви!» А мне страшно, храбрости во мне нету, — потому неизвестно, как это еще адмирал примет и как бы из всего этого не вышла для меня беда…
А тем временем адмирал спрашивает: «Есть ли, ребята, у кого претензии?»
Молчат все. Пролети муха, слышно бы было. А у меня, милый ты мой человек, сердце так и колотится, и в уши опять кто-то шепчет: «Выходи и объяви претензию и на командира и на провизию. Не бойся пострадать за правду!» А я, грешный человек, боюсь… Выйти из фрунта не решаюсь и вместе с другими молчу, ровно воды набрал в рот.
«Так ни у кого нет претензий?» — еще раз спросил адмирал.
Опять молчат все. Опять мне в голову ударило. А я ни с места.
«Ну, говорит адмирал, очень рад, что вы всем, ребята, довольны и что ни у кого претензий нет».
Сказал это он и пошел по фрунту… Тут, братец ты мой, меня ровно бы выбросила из фрунта какая-то сила, и я не своим голосом крикнул: «Есть, ваше превосходительство, претензия!» И как это сказал я, так всякий страх во мне сразу прошел. Точно я вдруг вовсе другим человеком стал.
— Это в тебе, Дунаев, правда заговорила! — сочувственно промолвил Чайкин.
И вслед за тем торопливо прибавил: