И мрачное лицо Баклагина слегка прояснилось.
Прояснилось оно, и когда вельбот приближался к «Проворному» и к «Кречету».
В него и впились загоревшиеся глаза бывшего старшего офицера. И он словно бы выискивал чего-нибудь оскорбляющего его морской глаз, но не находил, и глаза светились любовным взглядом старшего офицера, который восхищался стройным своим клипером с его чуть-чуть наклоненными тремя высокими мачтами, с безукоризненно выправленным рангоутом и белоснежной каймой выровненных коек поверх борта…
И Баклагин отвел глаза, угрюмый и грустный при мысли, что клипер, за которым он так неусыпно доглядывал и заботился, который лелеял и любил, как близкое и дорогое существо. — теперь не его клипер… И все кончено… Служба, которую он любит, невозможна… И еще позор суда…
Да… Он был жесток…
И в смерти Никифорова, и в той почти молитвенной радости матросов, вызванной уходом капитана и его, он словно бы прозрел всю силу своей жестокости.
Баклагин не переставал думать о том, о чем до смерти Никифорова, в которой себя обвинял, и не думал.
Как он, Леонтий Петрович, — казалось, не злодей же, — сделался таким жестоким и самым неумолимым исполнителем, особенно когда сделался старшим офицером?
Он считал себя честным и правдивым человеком. Он был добродушен и ласков с вестовым и с матросами на берегу, но на судне…
Конечно, без наказаний нельзя во флоте. Но ему теперь казалось, что можно было бы и легче… Он точно не видел, что жизнь на «Кречете» действительно была арестантской… И, кроме того, матросов обкрадывали. Он возмущался, но и только…