— В чиновники? — спросил старший офицер.
— В чиновники. Дядя — товарищ министра. Он устроит.
— Нынче везде без протекции ничего не получишь! — заметил Вершинин.
— Уж будто!.. Нужно и образование, и труд, и способности, — авторитетно промолвил Евгений Николаевич.
Мичман Каврайский, худой, нервный молодой человек с умными небольшими глазами, горевшими злым блеском, сидел в стороне, в кресле у фортепиано, слушал и злился. Злился и оттого, что ему противна служба и он служит, и потому, что он молод и часто кашляет, и потому, что он не знает, к чему приступиться и что делать, чтобы не чувствовать постоянного компромисса, и потому, что он не может отделаться от того, что считает позорным, — от лжи, от лицемерия и зависти. Он злился, что слышит здесь одну только пошлость и никто не обращает внимания на его речи, обыкновенно останавливаемые старшим офицером. Он злился и за то, что не может написать на бумаге то, что волнует его и занимает его мысли, — о пересоздании общества, о новой этике, — и за то, что не умеет сложить стихов. Он злился и за то, что он обречен на неизвестность, и что нет у него друга, перед которым мог бы излиться…
Каврайский услышал последние слова старшего офицера, главное — этот тон, увидал красивое, самодовольное лицо.
«Экая ты великолепная скотина!» — хотел крикнуть Каврайский и, вместо этого, волнуясь, проговорил:
— Вы, Евгений Николаевич, конечно, будете адмиралом…
Выходил как будто и комплимент, но старший офицер почувствовал, что хотел сказать Каврайский, и, словно бы не слыхал его слов и обратился с чем-то к доктору.