А Иваныч, словно бы желая подбодрить Егорку, продолжал:

— Это што, коли боцман или старший офицер съездит по морде с рассудком, без повреждений… Это нестоящее дело для форменного матроса. Он должен к бою привыкать — на то она и служба. А вот меня, братец ты мой, так прежде форменно шлифовали линьками и, можно сказать, вовсе до отчаянности и безо всякого предела… Такой уже дьявол был у нас на корабле старший офицер… ну и капитан тоже… лют был на порку. И ничего: сустерпел все. Жив остался и безо всякой чихотки. А ты: «обидно»! То-то оно и есть, что ты еще вовсе глуп, Егорка!

И, помолчав, прибавил:

— А я ужо боцману скажу, чтобы не очень тебя оболванивал. Пужливый и обидчистый, мол, матросик… Покурить нешто!

И с этими словами Иваныч отошел от мачты и, вынув из кармана просмоленных штанов коротенькую трубку и кисет с махоркой, набил трубку и стал курить.

Егорка не успел и сказать слово благодарности, весь проникнутый ею.

Благодаря ласковому слову, он уже был иначе настроен. Обнадеженный, он уже не чувствовал жуткой сиротливости и снова стал смотреть на закат, но уже без щемящей тоски забиженного существа, а в тихом, грустном и неопределенном раздумье.

И жить так хотелось, несмотря на обиды боцмана.

II

На мостике стоял, одетый во все белое, в сбитой слегка на затылок фуражке, из-под которой виднелись светло-русые кудрявые волосы, лейтенант Весеньев.