— Честное слово… на утро, — клялся батрак.

— Молчи, не то арестую.

Жандарм хлопнул дверью, и ушел ни с чем.

— Ничего не нашли? — спросил староста, когда они отошли от дома.

— Ничего, — проворчал Коевак.

Не сказав ни слова, он расстался с Найманом и пошел обратно в город. Его душила злоба, но к злобе примешивалась радость.

«Плачьте… ревите… жалуйтесь», — думал он, вспоминая, как сам хныкал, когда его била мачеха, а жестокий отец выгонял из дому за непослушание, как он душил в себе слезы, когда голод и нужда гнали его по свету хуже, чем провинившегося солдата удары палки по спине. Вспоминал Коевак и о том, как он доходил до бесчувствия, как под ударами судьбы ожесточалось его сердце и он подавил в себе сострадание к людям. Он откинул мешающее таким людям, как он, бремя совести. Теперь он сам несет людям горе и слезы, мстит за то, что претерпел в молодости. Жандарм спешил так, словно догонял что-то во мраке; это «что-то» был» золотые звездочки, которые когда-нибудь будут пришиты к его мундиру. Воспоминания и мечты жандарма о будущем прервал крик совы в чаще леса. На дрозда он вечером не обратил внимания, сову же сразу услышал, ибо сова — птица мудрости и пророчества.

Батраки Верунача быстро пришли в себя. Якубец понес овес к Барте в избу. Иозка вскоре забрался к Маржке на сеновал. Маленький Еник уснул. Только мать с дочерью еще долго плакали.

Было за полночь. Тощий месяц выставил свою старую сгорбленную спину из-за высокого ельника и рассеял ночную печаль по окрестностям Лоукова. Хромой Доленяк, скрываясь в тени избенки, оглядывал деревню; при слабом свете луны он увидел, как за холмом скрылся жандарм.

— Иди к черту! — проворчал дед и обернулся в другую сторону, к господскому лесу, высокому и густому. Там, в ночной мгле, дремали все его надежды; там в шкурках серн и зайцев бегало его счастье, его богатство. Дед видел, как ему кивают верхушки деревьев, волнуясь, словно их ласкает рука невидимого великана. Но ему некогда сейчас думать об этом, у него сегодня много забот.