В искусстве теперь у нас пошла та самая история, что в литературе. Дарования разнообразны, одни могучее, другие слабее, одни важнее и полновеснее, другие ничтожнее — это само собою разумеется, но каждый из этих писателей, каждый из этих художников только тогда что-нибудь значит, когда изображает не прежние выдумки и идеальности, не прежнюю небывальщину и фантазию, а ту правду и жизненность, которая у него перед глазами, которую он твердо знает и чувствует. Отнимите у лучших современных художников, особенно у русских, эту нынешнюю, новую почву, и почти все они становятся какими-то праздными, пустыми, ощипанными, ни на что не нужными баловниками, размазывателями праздных, пустых, ощипанных и ни на что не нужных тем. В изображении действительно знаемого и существующего вся сила и смысл нынешнего художника, особенно русского, — так его уже сложили и устроили его обстоятельства и история. Значит, и обсуждать русское современное художество можно, только твердо зная его смысл и направление, только разумея, куда оно идет и чего хочет.
А тут вдруг являются господа, которые о России и стремлениях ее искусства меньше знают, чем мы о внутренности Африки, и принимаются нас судить со стороны того, что им, иностранцам, нужно и нравится, со стороны того, что им известно и к чему они только и привыкли. Вообразите себе, что за чепуха должна выйти! Тот разве аршин тут взят, каким надо было мерить?
Все эти Бонна, и Мейсонье, и Роберт-Флери, и Жеромы, и как бы их там ни звали и сколько бы их там ни было, не могут не очутиться, словно «рак некий на мели», повстречавшись вдруг со взводом русских нынешних картин. Они все, или по крайней мере многие между ними, — люди талантливые и умелые, может быть иногда даже образованные и умные, но нисколько не пригодные к делу оценки нашего художества и наших художников. Пошлите французских романистов, драматургов, поэтов оценивать русские романы и повести, драмы и комедии, стихи и поэмы — что из этого выйдет? Вообразите себе, что за чепуху и путаницу мы там прочитаем. У них Гоголь и Островский, Лев Толстой и Достоевский появятся совершенно в ином виде, чем мы их знаем и понимаем; их перемешают с нашими посредственностями, все самое лучшее и важное они пропустят мимо глаз и ушей и постоянно будут сравнивать, для примера и наставления, изредка для поощрения, с теми своими собственными писателями, которых мы и знать-то не хотим, потому что они и мизинца одного не стоят на ноге у гениальных или высокоталантливых художников русского слова. Представьте же себе, что будет, когда дело пойдет о русских живописцах, которые оригинальны и сильно даровиты, но которым далеко до Гоголя или Льва Толстого, как до звезды небесной? Что будет, когда этих художников будут обсуждать живописцы, скульпторы и граверы, еще в сто раз меньше образованные и развитые (хотя и талантливые), чем иностранные романисты, драматурги и поэты?
Нет, эти судьи, эти присяжные для нас не годятся. Мы, пожалуй, можем принять к сведению, что они говорят и думают, — авось где-нибудь в частях у них будет и дельное, и толковое, в общем же — нам лучше будет жить и решать своим собственным мозгом.
Поверхностное и легковесное отношение к русской школе простирается в настоящую минуту так далеко, что иностранные судьи-жюри иной раз просили русских делегатов просто написать им на бумажке, кто из русских получше, кого надо бы баллотировать, кому приблизительно присуждать что-нибудь, а уж там они, на основании этих бумажек, столько облегчающих дело, посмотрят, как чему быть. Совершенно как на общих собраниях акционерных обществ! Ты мне сделай вот это, а я тебе — вот то.
Нет, нет, подальше от таких судей и наград. Но этого мало. Мнения международного жюри начинают весить на наших весах еще меньше, когда мы видим, что это вовсе не общеевропейское мнение о нас, тут еще не присутствует Европа, вся как есть целиком, со всей своей головой, симпатией и понятием. Есть другая половина людей, половина, огромная по составу, значительная по интеллигенции, которая совсем иное думает про наше художество и наших художников. Эта половина — публика и ее выразительница — художественная критика. Разлад между обеими половинами существует на нашем веку больше, чем когда-нибудь. Мы это поминутно видим даже у себя дома. Нет больше, и уже давно, прежнего единодушия и согласия между художниками-ценителями, с одной стороны, и разнообразными публиками и критикой, с другой стороны. Между теми и другими — война постоянная и непримиримая, и только в немногих случаях лучшие из художников близко сходятся в понятиях и оценках своих с лучшими из публики.
Теперь взглянем на минуту, что и как решало иностранное жюри из художников, что и как находила иностранная публика и критика.
Один из значительнейших французских критиков, Мариюс Вашон, писал в газете «France» (24 июня): «Для большинства посетителей выставки русский художественный отдел — сущее откровение, полное приятных неожиданностей. Конечно, никак не ожидали встретить тут такое огромное количество оригинальных созданий, с таким неоспоримым значением и представляющих это редкое качество — резко обозначенный характер индивидуальности… Русские охотно учатся везде понемногу, кто во Франции, кто в Германии, некоторые также и в Италии. Дюссельдорф привлекает многих. Но несмотря на это, только что воротившись к себе домой, они в одну минуту снова становятся русскими, и если даже остаются следы чужестранных влияний — иначе и быть не может — трудно обвинять их в повторении того или другого своего учителя. Мы обвиняли (в своем обозрении всемирной выставки) швейцарцев, американцев, итальянцев и даже испанцев в том, что они систематически избегают брать задачами для своих картин сюжеты из национальной истории и рассказов, местные нравы и виды своей страны. Подобный упрек был бы совершенно несправедлив в отношении к русским художникам. Национальный характер — вот что всего более поразило нас во время наших посещений этого отдела. Из 154 картин почти все, за немногими исключениями, относятся к России…»
Другой французский критик, еще более значительный, Поль Манц, писал в «Temps» (2 октября): «Еще Теофиль Готье, после своего путешествия в Россию, говорил, что в этой стране существуют все элементы художественной школы, но что эта школа создастся и сделается интересна только тогда, когда перестанет нести на себе бремя иностранных влияний. Выставки 1862 и 1867 года, а также и нынешняя, доказывают, что Россия все еще не решается храбро держаться одной только своей национальности. Наше обозрение выставки доказывает, что все еще недостаточно многочисленны русские художники, осмеливающиеся говорить самостоятельным языком. По крайней мере, русская скульптура еще не вышла на свободу; она немножко держится прежних форм… Их искусство не имеет ни малейшего местного характера. Напротив, гений, специально свойственный русскому племени, встречается у нескольких живописцев, и, признаемся откровенно, на русской выставке эти своеобразники (ces particularistes) только одни нас и интересуют…»
Известный французский писатель по части художества, Дюранти, пишет в «Gazette des beaux-arts» (1 августа): «В последние годы в России образовалась, вне Академии художеств, независимая группа художников, перевозящая свои выставки из одних городов в другие. Богатый московский негоциант, Павел Третьяков, сильно поощряет эту группу, покупает у ее художников картины и составил галерею, которую он намерен завещать своему родному городу, для дарового посещения публикой. Вот именно среди этих живописцев (которых я на минуту назову „Третьяковскою школой“), живописцев национального быта и нравов, вероятно, и образуется русское искусство, важное и значительное… Русские живописцы должны связать свою будущность не с лицами старых бритых римлян (как у г. Семирадского), а с густыми бородами своих мужиков, и я твердо верю в живописную будущность России».