— Смотрите! — крикнул Дик, свесивший нос над шкафутом — смотрите на рыб!

— Беттон! — воскликнула Эммелина, — где это мы?

— Признаться сказать, не знаю; но думается мне, что бывают места и похуже этого, — отвечал старик, окинув взглядом мирную лагуну, от стены рифов до тихого берега.

По обеим сторонам широкого берега кокосовые пальмы выстроились, как два полка, и склонились макушками, глядясь в воду. Дальше темнела роща, в которой пальмы смешивались с хлебными деревьями, перевитые диким виноградом. На одной из коралловых свай стояла одинокая пальма, также кивая макушкой и как бы ища собственного отражения в воде. Но душой всей картины и самой невыразимой красотой ее было освещение.

В открытом море свет был ослепителен и жесток. Там ему не на чем было сосредоточиться, нечего было освещать, кроме безграничного пространства синей воды и уныния.

Здесь же свет превращал воздух в хрусталь, сквозь который зритель созерцал красоту берега, зелень пальм, белизну коралла, кружащих чаек, голубую лагуну, — все это ясно очерченное, горящее, красочное, смелое, но нежное и прекрасное. Здесь дышал дух вечного утра, вечного счастья, вечной юности.

В то время как Беттон подвигался к берегу, ни он, ни дети не заметили в воде, у подножия кивающей пальмы, чего-то, что на миг осквернило своим присутствием ясный день и исчезло; чего-то, похожего на трехугольник темной парусины, вынырнувшего из воды и снова мигом скрывшегося; чего-то, что мелькнуло и сгинуло, как дурная мысль…

— Что такое «чертенок», Падди? — твердил Дик.

Причалить было недолго. Беттон влез по колена в воду, и Дик помог ему вытащить шлюпку на отмель. Потом старик перенес Эммелину на берег.