Эти два корпуса предназначены для государственных преступников.

В отличие от Петропавловской крепости обитатели централа не только политические заключенные. В этой каторжной тюрьме содержатся также уголовники самого худшего пошиба - закоренелые злодеи, которых правительство не отправляет в Сибирь из опасения, что они оттуда сбегут. Огромное главное здание тюрьмы сплошь заполнили преступники такого рода. Они составляют три четверти всех арестантов централа. Только сравнивая участь двух категорий заключенных и обращение с ними тюремщиков, можно правильно оценить "нежную заботу" и "сердечную доброту" правительства по отношению к политическим узникам.

Уголовники живут и работают все вместе; их ум и руки одинаково заняты. Они находят утешение в близком им по духу обществе друг друга, и, помимо лишения свободы, им не на что особенно жаловаться. Но политические заключенные осуждены на полное одиночество. Каждый из них живет в своей маленькой одиночной камере. Даже на дворе он одинок, ибо, для того чтобы политические по возможности меньше виделись, их выводят на прогулку в разное время и в три разных дворика. Попытки обменяться несколькими словами со случайно встреченным товарищем строжайше запрещены. Нельзя издать восклицание или повысить голос в этой могиле для живых.

В шести камерах из тридцати, имеющихся в обеих "одиночках", заключены шестеро уголовников, разумеется, самые отъявленные негодяи из всей коллекции: изменники родины, приговоренные к пожизненной каторге [Смертная казнь не за политические преступления была отменена императрицей Елизаветой Петровной в 1753 году и не применялась в России уже более ста лет. (Примеч. автора.)], профессиональные бандиты и убийцы, загубившие несколько душ. Однако даже с этими чудовищами обращение более гуманное, чем с политическими. Уголовники целый день на свободе, их запирают в камерах только на ночь. Их не пытают, за ними не следят, им не мешают общаться друг с другом. Как бы отвратительны ни были их преступления, гнет не так тяжек, бремя - посильное.

Когда в июле 1878 года политические заключенные Ново-Белгорода, доведенные до глубочайшего отчаяния, решились на страшное средство - отказались от пищи и начали самую длительную и мучительную голодовку, вписанную в печальную летопись русских тюрем, они требовали всего-навсего дозволения работать всем вместе в тюремных мастерских, получать передачи от близких, читать любые книги, допущенные "цензурою русскою, а не смотрительскою". Словом, они просили приравнения их к убийцам, грабителям, поджигателям, ибо уголовники пользовались всеми этими привилегиями, за исключением чтения книг, что им, впрочем, было совершенно не нужно по причине их поголовной неграмотности.

Однако смотритель тюрьмы и харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин (двоюродный брат Петра Кропоткина, узника Клерво) спокойно взирали на то, как заключенные выносили муки голода в течение восьми дней - с 3 по 10 июля. Когда они от страшного истощения уже не могли вставать со своих коек и каждый час приближал их к смерти, Кропоткин, опасаясь катастрофы, которая потрясла бы всю Россию, уступил и обещал исполнить их требования. Но это была бессовестная ложь, чтобы заставить узников прекратить голодовку. Обещание было нарушено и всякая надежда отнята. Государственным преступникам было отказано в привилегиях, предоставленных убийцам и ворам. Они по-прежнему оставались париями среди отверженных.

И в чем, позволительно спросить, заключались преступления этих людей? Их вина, наверно, огромна. Чтобы заслужить столь суровое наказание, столь жестокое обращение, они должны быть закостенелыми преступниками, самыми страшными террористами. Ничего подобного. В следующей главе я опишу участь террористов, чьи проступки сочли недостаточно тяжкими, чтобы передать их в руки палача. Но в централе находятся одни лишь пропагандисты, мирные певцы зари возрождения своего отечества, цвет благородного поколения семидесятых годов - первого выросшего и взлелеянного в России, свободной от позора рабства, поколения, унаследовавшего от печального прошлого, трусливого и бессильного, глубокую любовь и острую жалость к страдающему, веками угнетенному народу и отдавшего отчизне всю страстную преданность, весь благородный пыл души, равного чему не было во все времена и во всем мире.

Первым среди этих борцов за свободу был Ипполит Мышкин, герой "процесса 193-х", правительственный стенограф и владелец типографии, в которой он печатал революционную литературу. Представ перед судом, Мышкин показал себя оратором необычайной силы. Председатель суда был поставлен в тупик его меткими ответами и необычайной находчивостью. Многочисленная публика, наполовину состоявшая из должностных лиц, как зачарованная, ловила каждое его слово; волшебством его красноречия люди на миг превращались в его восторженных поклонников и друзей. Речь Мышкина на суде 15 ноября 1877 года была событием. Еще вчера никому не известный, он этим единственным подвигом стал знаменит во всей стране. Его имя живет и поныне. В комнатах сотен одиноких студентов и многих восторженных молодых девушек на стене рядом с портретом Софьи Перовской чаще всего можно увидеть фотографию этого молодого оратора, с его одухотворенным лицом, высоким благородным лбом, большими темными глазами, гордой и дерзкой осанкой.

Полной противоположностью Мышкина был его соратник Плотников - спокойный, скромный юноша, бывший студент. Он не совершил никакого замечательного подвига; его политическая жизнь была очень короткой. Член пропагандистского кружка "долгушинцев", о котором я уже упоминал, он попался, когда в одной деревне Московской губернии передавал крестьянам несколько нелегальных брошюр. Но после ареста его необычайное мужество и мученический фанатизм создали ему славу даже среди людей его круга, которые все показали России благородные примеры отваги и решимости.

"Что касается Плотникова, - заявил на суде прокурор на бюрократическом языке своей обвинительной речи, - то, признавая преступления, в которых его обвиняют, он при этом руководствовался не духом раскаяния, а порочностью своего ума; порочностью, доходящей до фанатизма и исключающей всякую надежду на раскаяние". Более восторженного панегирика нельзя было посвятить человеку, преданному великой идее.