Тарас все время молчал. Растянувшись во всю длину на сосновой лавке, покрытой сухим мхом и служившей одновременно постелью и диваном, он непрерывно курил, следя с сонным видом за голубыми облачками дыма, поднимавшимися над его головой и исчезавшими во мраке; казалось, он вполне доволен этим занятием и своими мыслями. Возле него Лозинский раскачивался на стуле. То ли его раздражало невозмутимое бесстрастие друга, или ему на нервы возбуждающим образом действовало северное сияние, но тоска и отчаяние теснили ему грудь. Этот вечер ничем особым не отличался от других, но он казался Лозинскому особенно невыносимым.
- Господа! - воскликнул он вдруг громким, возбужденным голосом, который своим тоном, отличным от вялого тона других, сразу привлек общее внимание. - Господа, жизнь, которую мы здесь ведем, отвратительна! Если мы будем продолжать жить так праздно и бесцельно еще год или два, мы станем не способны к серьезному труду, мы совсем падем духом и превратимся в никчемных людей. Нам надо встряхнуться, начать что-то делать. А то мы измучаемся от этого убогого, жалкого прозябания, мы не устоим против искушения заглушить тоску и начнем искать забвения в унизительной для нас бутылочке!
При этих словах кровь бросилась в лицо человеку, сидевшему напротив него. Его называли Стариком, и он был старшим в колонии как по возрасту, так и по тому, что ему пришлось выстрадать. Он прежде был журналистом, и в 1870 году его сослали за статьи, вызвавшие неудовольствие высокопоставленных лиц. Но это случилось так давно, что он, по-видимому, уже и сам забыл подлинную причину своего изгнания. Всем казалось, будто Старик так и родился политическим ссыльным. Однако его никогда не покидала надежда, и он постоянно ждал каких-то перемен в верхах, благодаря которым мог бы появиться приказ о его освобождении. Но такого приказа все не было, и, когда ожидание становилось нестерпимым, он впадал в полное отчаяние и неделями неистово пил; друзьям приходилось лечить Старика тем, что его сажали под замок. После запоя он успокаивался и в продолжение нескольких месяцев бывал не менее воздержан, чем какой-нибудь английский пуританин.
При невольном намеке доктора Старик опустил голову, но вдруг на его лице выразилась досада, будто он сердился на себя за то, что ему стыдно, и, подняв глаза, он резко прервал Лозинского.
- Какого же черта нам тут делать, по-вашему? - спросил он.
Лозинский на миг растерялся. Он вначале не имел в виду ничего определенного. Как пришпоренный конь, он просто повиновался внутреннему порыву. Но его смущение длилось один миг. В критическую минуту у него в голове сразу возникали идеи; его и на этот раз осенила счастливая мысль.
- Что делать? - повторил он по своей всегдашней привычке. - Почему бы нам, например, вместо того, чтобы сидеть здесь как осовелые и ловить мух, не приняться за взаимное обучение или что-нибудь в этом роде? Нас тридцать пять человек, каждый знает многое такое, что другим неизвестно. Каждый может поочередно давать уроки по своей специальности. Это заинтересует слушателей и будет поощрять самого лектора.
Тут предлагалось по крайней мере что-то практическое, и поэтому сразу же началось обсуждение. Старик заметил, что такие уроки их особенно не развлекут и всем станет еще тоскливее на душе. Высказывались различные мнения за и против, и все так воодушевились, что под конец стали говорить все сразу, не слушая друг друга. Уже давно ссыльные так приятно не проводили вечер. На следующий день предложение Лозинского обсуждалось во всех коммунах и было принято с энтузиазмом. Составили план занятий, и через неделю доктор открыл курсы блестящей лекцией по физиологии.
Однако многообещающее предприятие очень скоро рухнуло. Когда в городок проникли сведения о столь небывалых и любопытных занятиях ссыльных, он пришел в страшное волнение. Исправник послал за Лозинским и с большой важностью предупредил его, что чтение лекций является нарушением Правил, строго запрещающих ссыльным заниматься всякого рода преподаванием.
Доктор рассмеялся в ответ и попытался объяснить тупому чиновнику, что соответствующая статья Правил не касается занятий ссыльных друг с другом. Если им разрешается встречаться и беседовать, то нелепо было бы запретить учить друг друга. И хотя эта статья Правил осталась для исправника не вполне ясной, он на этот раз все же прислушался к голосу разума или по крайней мере сделал вид, что соглашается с доктором. К счастью, у исправника служил секретарем молодой парень, почти окончивший курс гимназии, и поэтому на него смотрели в Городишке как на большого грамотея. Случилось так, что у секретаря был брат, участвовавший в "движении", поэтому он втайне сочувствовал ссыльным и всякий раз, когда это было в его силах, стремился оказать им добрую услугу. Юноша уже не раз помогал им, но, по понятным причинам, они редко обращались к нему за содействием, и помощь с его стороны всегда была добровольной. Он и на этот раз заступился за ссыльных и уговорил сильно колебавшегося исправника удовлетворить их просьбу. Но они не подозревали, что враждебные силы уже начали действовать и им грозила новая опасность.