С минуту Тео молчал.

– Винсент, – начал он наконец, – я знаю, что у тебя на душе. Ты ошеломлен. Это грандиозно, правда? Мы выбрасываем за борт почти все, что считалось в живописи священным.

Своими сузившимися, покрасневшими глазами Винсент поймал взгляд брата.

– Тео, почему ты молчал? Почему я ничего не знал? Почему ты не привез меня сюда раньше? Из—за тебя я потерял даром шесть долгих лет.

– Потерял даром? Глупости. Ты вырабатывал свою манеру. Ты пишешь как Винсент Ван Гог и никто другой на свете. Если бы ты приехал сюда раньше, не выносив и не найдя собственный стиль, Париж подчинил бы тебя и увлек за собой.

– Но что мне теперь делать? Взгляни на это дерьмо! – Носком башмака Винсент подбросил большое темное полотно. – Все это мертвым—мертво, Тео. И никому не нужно.

– Ты спрашиваешь, что тебе делать? Слушай же. Ты должен учиться у импрессионистов. Свет и колорит – это ты должен у них позаимствовать. Но не больше. Понимаешь? Ты не должен подражать. Не давай себя оболванить. Не позволяй Парижу подчинить и подмять себя.

– Но, Тео, ведь я должен учиться заново. Все, что в делаю, неверно.

– Все, что ты делаешь, верно... за исключением света и колорита. Ты был импрессионистом с того самого дня, как взял в руки карандаш в Боринаже. Посмотри на свой рисунок! Посмотри на свой мазок! Никто до Мане так никогда еще не писал. Посмотри на свои линии! Ты почти никогда не определяешь их точно. Посмотри, как ты пишешь лица, деревья, фигуры в полях! Это же твои впечатления, это настоящий импрессионизм. Они резки, грубоваты, они прошли сквозь призму твоего восприятия. Это и значит – быть импрессионистом: писать не так, как пишут все, не следовать рабски правилам и канонам. Ты принадлежишь своему веку, Винсент, и ты импрессионист, независимо от того, нравится тебе это или нет.

– Ах, Тео, конечно, нравится!