– Да, непременно приезжайте, – сказал Винсент.

Он почти не слушал Кэй и машинально отвечал на ее вопросы. Всем своим существом он впивал ее красоту с неутолимой жаждой мужчины, слишком долго томившегося у студеного родника одиночества. Черты лица у Кэй были, как у большинства голландок, крупные, но отточенные и отшлифованные до изящества. Волосы ее не были ни пшенично—желтые, ни красно—рыжие, как у других ее соотечественниц, нежно—золотистый цвет причудливо сочетался в них с ярко—огненным блеском, рождая теплое, мягкое сияние. Она оберегала свое лицо от солнца и ветра; белизна ее подбородка незаметно переходила в румянец щек, как на полотнах старых голландских мастеров. Глаза у нее были темно—синие, радость жизни так и искрилась в них, а полные губы были чуть– чуть приоткрыты, словно для поцелуя.

Видя, что Винсент молчит, она спросила:

– О чем вы думаете, кузен? Вы чем—то озабочены?

– Я думаю, что Рембрандт, наверное, захотел бы писать вас.

Кэй негромко рассмеялась, смех у нее был грудной и сочный.

– Рембрандт, кажется, любил писать только безобразных старух?

– Нет, – возразил Винсент, – он писал красивых старух, бедных и несчастных, тех, которые в печали и горе обрели свою истинную душу.

Кэй в первый раз внимательно всмотрелась в Винсента. Когда он вошел в комнату, она лишь бегло скользнула по нему взглядом, отметив копну ярко– рыжих волос и крупное, грубоватое лицо. Теперь она разглядела полные губы, глубоко посаженные горящие глаза, высокий ван—гоговский лоб и могучий подбородок, направленный прямо на нее.

– Простите меня, я сказала глупость, – тихо, почти шепотом извинилась она. – Я понимаю, что вы хотели сказать о Рембрандте. Рисуя этих согбенных старцев, чьи лица избороздили безнадежность и страдания, он проникает в самую сущность красоты.