Жена Декрука откинула верхнюю створку двери и посмотрела, кто пришел, затем впустила Жака и Винсента в дом. Она работала в тех же забоях, что и ее муж, еще задолго до того, как они поженились, – откатывала вагонетки с углем к контрольному посту. Это была уже надорванная женщина, бледная и состарившаяся, хотя ей не исполнилось еще и двадцати шести лет.

Когда Жак и Винсент вошли, Декрук, сидевший у холодной печки, вскочил со стула.

– Вот хорошо—то, – сказал он Жаку, распрямляя спину. – Давненько ты ко мне не заглядывал. Рад тебя видеть, Добро пожаловать вместе с твоим другом.

Декрук хвастался тем, что из всех жителей Боринажа он один никогда и ни за что не погибнет в шахте. «Я умру стариком на своей кровати, – говаривал он нередко, – шахте меня не прихлопнуть, я ей не поддамся». На голове у него, с правой стороны, меж густых волос краснела большая квадратная проплешина. Это была память о том дне, когда клеть, в которой он спускался в шахту, сорвавшись, камнем пролетела добрую сотню метров, и в ней погибло двадцать девять его товарищей. Одну ногу Декрук заметно волочил, она была сломана в четырех местах: как—то в забое рухнули крепления и замуровали Декрука на пять суток. На правом боку, под черной, заскорузлой рубахой, бугрился заметный нарост: это выступали три сломанных и не вправленных толком ребра, – однажды, при взрыве рудничного газа, его швырнуло о вагонетку. Но Декрук был боевым, задиристым человеком, он был неукротим, несмотря ни на что. Он, не сдерживаясь, постоянно говорил о шахтовладельцах что—нибудь резкое, и за это его посылали в самые гиблые забои, где уголь доставался ценой неимоверных усилий. Чем тяжелее приходилось Декруку, тем яростнее он воспламенялся против них – против неведомых, невидимых и все же вездесущих врагов. Из—за ямочки, сидевшей на круглом подбородке чуть—чуть сбоку, его небольшое, плотное лицо казалось кривоватым.

– Да, господин Ван Гог, – заявил он, – приехав сюда, вы не ошиблись. Здесь, в Боринаже, мы даже не рабы, мы животные. Мы спускаемся в Маркасскую шахту в три утра, отдыхаем мы за смену пятнадцать минут, когда обедаем, а потом снова работаем до четырех часов дня. Там темно и жарко, как в пекле. Мы работаем нагишом, воздух полон угольной пыли и ядовитого газа, – не продохнешь! Рубишь уголь в забое, а самому нельзя и выпрямиться, все на коленях или согнувшись в три погибели. А ребятишки наши, мальчики и девочки, идут в шахту с восьми или девяти лет. К двенадцати у всех у них лихорадка и чахотка. Если нас не удушит рудничный газ или не прихлопнет клеть, – он дотронулся пальцами до своей красной проплешины, – мы доживаем до сорока, а потом околеваем от чахотки. Скажи—ка, Верней, правда это или нет?

Говорил он на местном наречии и с такой горячностью, что Винсент с трудом понимал его. Ямка, сидевшая сбоку на подбородке, придавала его лицу забавное выражение, хотя глаза у пего потемнели от гнева.

– Истинная правда, – подтвердил Жак.

Жена Декрука отошла в дальний угол и села на кровать. Тусклый свет керосиновой лампы еле освещал ее лицо. Она внимательно слушала мужа, хотя слышала все это уже тысячу раз. Бесконечные вагонетки с углем, которые она откатывала из года в год, трое детей, холодные зимы в проконопаченной рогожей хижине – все это сделало ее покорной и равнодушной.

Волоча свою искалеченную ногу, Декрук подошел вплотную к Винсенту.

– А что мы за это получаем? Лачугу в одну комнату и еду – ровно столько, чтобы хватило сил держать в руках кирку. А какая наша еда? Хлеб, тощий творог да черный кофе. Мясо видим раз или два в год! Если они срежут нам пятьдесят сантимов в день, мы начнем дохнуть с голоду. У нас уже не будет сил добывать им уголь – только поэтому они и не снижают нам заработки. Мы все время смотрим в глаза смерти, каждый божий день! Стоит нам заболеть, и нас гонят в шею без единого франка в кармане, и мы подыхаем, как собаки, а наших вдов и сирот приходится кормить соседям. С восьми лет и до сорока, – тридцать два года под землей, не видя белого света, а потом могила, где—нибудь здесь же рядом, и тогда уж все кончено, никаких страдании.