Когда Фальк вошел в комнату, Струве сидел у письменного стола и оперся головой на руки. Его платье намокло от дождя и тяжело висело на теле; на полу образовались лужи, которые стремились утечь в щели. Его волосы космами висели на голове, и его обычно такие гордые английские бакенбарды свисали на его мокрый сюртук. Рядом с ним на столе стоял его черный цилиндр, который под собственной тяжестью преклонил колени и, казалось, оплакивал свою минувшую молодость, потому что его окружал широкий траурный флёр.
— Добрый вечер, — сказал Фальк: — вот высокое посещение!
— Не смейся надо мной, — попросил Струвэ.
— А почему бы и нет? Я не знаю, почему мне не смеяться.
— Вот как, и ты готов!
— Да, можешь положиться на это; скоро и я стану консерватором! У тебя траур, как я вижу; тебя можно поздравить.
— У меня умер сын.
— Ну, тогда я могу его поздравить. Скажи мне, чего ты, в сущности, хочешь от меня? Ты ведь знаешь, что я презираю тебя! Да ведь и ты платишь мне тем же. Не так ли?
— Конечно! Но послушай, мой друг, неужели же жизнь недостаточно горька, чтобы еще делать ее друг другу более горькой? Если Бог или Провидение забавляются этим, человеку не надо унижаться до этого.
— Это разумная мысль; она делает тебе честь! Не оденешь ли ты мой халат, пока посохнет твой сюртук; тебе, наверно, холодно.