Я называю свою старуху таинственной, потому что не могу себе объяснить, почему она появляется именно тогда, когда это требуется. Она похожа на торговок с рынка, которых я видел в детстве торгующими леденцами за прилавком под открытым небом. Её платье цвета золы, но не разорвано и без пятен. Она не знает, кто я такой, но называет меня барином, вероятно потому, что я был толст еще три года тому назад, когда завязалось наше знакомство. Её благодарность, благопожелания, сопровождают меня некоторое время на моем пути и мне так приятно слышать мягкое слово «благословение», звучащее совсем иначе, чем жесткое «проклятие», и мне кажется, что я от этого счастлив на целый день.
Когда, однажды, по истечении года, я дал ей кредитную бумажку, я ожидал увидать то бессмысленное, почти злое выражение лица, которое принимают бедняки, получившие слишком много; точно они вас считают дураком или думают, что вы по ошибке достали не ту монету из кошелька. Воришка, схватив серебряную монету, всегда со смехом убегает, как бы опасаясь, чтобы его не догнали и не обменяли серебряную монету на медную. Но моя старуха схватила меня за руку так крепко, что я не мог ее вырвать, и спросила меня голосом, в котором слышалось бесконечное знание человеческой приводы и в тоне которого как бы уже заключался утвердительный ответ: «Вы, наверное, господин, были раньше сами бедны.» — Да, так же беден, как и вы, и могу еще раз оказаться в таком же положении. — Она поняла это, и я задал себе вопрос, видела ли она когда-нибудь лучшие дни, но я никогда не хотел ее об этом спрашивать.
Таковы были приблизительно мои знакомства вне дома; и я три года поддерживал их.
Я завязал также знакомства и в самом доме. Я жил в четвертом этаже и подо мною, считая с нижним этажом, расположились четыре семейства со своими судьбами!.. Я не знаком ни с одним из них, не знаю, как они выглядят, думаю, что никогда не встречал их на лестнице. Я вижу только дощечки с их именами на дверях, и по их газетам, торчащих из дверных скважин, я приблизительно знаю, чьи они духовные дети. Стена об стену со мною живет в другом доме певица, которая очень хорошо для меня поет, и к ней ходит подруга, играющая для меня Бетховена. Это — мои лучшие соседи и у меня иногда является искушение познакомиться с ними, чтобы поблагодарить их за все светлые минуты, которые они мне дарят, но я побеждаю в себе это искушение, так как я убежден, что самое прекрасное в наших отношениях исчезнет, как скоро мы будем принуждены обменяться банальными словами. Порою, в течение нескольких дней, водворяется тишина у моих приятельниц; тогда у меня становится менее светло на душе. Однако, у меня есть веселый сосед, живущий, мне думается, рядом, в том же доме, в одном из нижних этажей. Он играет опереточные вещи, мне до сих. пор неизвестные и столь беззаветно веселые и наивные, что я принужден улыбаться среди самых своих серьезных мыслей.
В противовес ему, как бы тенью, является мой ближайший сосед, живущий в квартире подо мною. У него большая, рыжая, неистово-безумная собака, которая с лаем бегает по лестнице. Владелец собаки считает, невидимому, этот дом своим, а всех нас прочих ворами, и заставляет свою собаку караулить лестницу в качестве сторожа. Мне случается иногда, возвращаясь поздно домой, на темной лестнице, задеть ногой что-то мягкое и лохматое. Тогда конец ночной тишине. Я вижу во тьме блеск двух фосфорических жемчужин, и вся улиткообразная лестница наполняется шумом, на который одна из дверей отворяется, выходит господин и меня же, обиженного, пронизывает яростными взглядами. Я, конечно, не извиняюсь, но всякий раз чувствую себя виноватым, ибо перед собственником собаки виновато всё человечество.
Я никогда не мог понять, как это люди могут тратить свои чувства преданности и заботливости на звериные души, когда существует столько человеческих душ, на которых они могли бы изливать эти чувства — да еще на такую нечистую тварь как собака, всё существование которой направлено на грязное. У моего соседа внизу есть жена и взрослая дочь и они разделяют чувство хозяина по отношению к этому животному. Семейство это дает обыкновенно собачьи вечера, они собираются тогда вокруг стола — я ясно слышу, где они сидят, — мне при этом не приходится прислушиваться — и эти чудовища беседуют. Те, что не могут говорить, отвечают воем, и всё семейство смеется от удовольствия и гордости.
Иногда я среди ночи просыпаюсь от собачьего лая. Я представляю себе счастие семьи при сознании того, что она обладает таким усердным и бдительным животным, которое даже через стены и запертые окна чует повозку отходника. И я знаю, что совершенно неосновательно предположение, чтобы мысль о потревоженном людском покое могла сколько-нибудь смутить счастие собственника собаки. Святой и неоценимый дар сна, который для иных покупается столь дорогою ценою, этими людьми вовсе не уважается. Я спрашиваю себя подчас, что они за толстокожие люди, раз не чувствуют в тишине ночи, как разбуженные во сне лежат и посылают им свои ругательства. Неужели же они не знают, что вполне оправдываемая ненависть проникает к ним в виде лучей сквозь потолок, пол и стены, призывая проклятия на их головы?
Я решился однажды, давно тому назад, пожаловаться на собачий лай в жилом людском помещении. Собственник собаки оправдывался, ссылаясь на детский крик в моей квартире. Он сравнил это грязное, зловредное животное с ребенком! С тех пор я более никогда не жалуюсь. Но чтобы добиться внутреннего примирения в самом себе и спокойствия по отношению к людям (ибо, когда я ненавижу, я страдаю), я старался объяснить себе эту страсть к животным, которая, относительно, сильнее привязанности к людям. Но я не мог найти ей никакого объяснения. Как всё необъяснимое, — это производит на меня впечатление страшного. Если бы я мог философствовать подобно Сведенборгу, я остановился бы на «принудительном» (неотвязчивом) представлении как наказании. Пока. назовем это так. Следовательно, они несчастные, а поэтому заслуживают сострадания.
* * *
При моей квартире балкон, а из окон у меня широкий вид на поля, море и леса, синеющие вдали на морском берегу. Лежа на диване я вижу лишь воздух и облака. Мне кажется тогда, что я на воздушном шаре, высоко над землей. Мое ухо начинает терзаться множеством мелких звуков. Сосед внизу говорит в телефон, и я слышу по его выговору, что он из Вестергетланда. Больное дитя плачет в чьей-то квартире внизу. На улице двое прохожих остановились под моим балконом и разговаривают; теперь я начинаю прислушиваться по принадлежащему писателям праву подслушивать по крайней мере то, что открыто говорится на улице.