Мы прошли коридор, поднялись по лестнице, застланной красным ковром, тесно уставленной статуями, вазами, увешанной по стене картинами, эмалевыми блюдами. Потом был опять коридор, в нем я увидел открытую дверь. Я услыхал громкое, жуткое хрипение. Я вошел в комнату Бальзака. Посреди нее стояла кровать красного дерева с брусьями и ремнями в головах и в ногах, — приспособление, чтобы поднимать больного. Голова Бальзака лежала на груде подушек, к которым прибавили еще диванные подушки, крытые красным дамасским шелком Лицо его было лиловое, почти черное, склоненное на правую сторону, небритое. Волосы седые, коротко остриженные. Глаза открытые и неподвижные. Я видел его в профиль и так он был похож на императора. Старушка-сиделка и слуга стояли по обеим сторонам постели. Одна свеча горела за его головой на столе, другая — на комоде у двери. На ночном столике стояла серебряная ваза. Мужчина и женщина молчали в каком-то ужасе и прислушивались к громкому хрипу умирающего. Свеча на столе ярко освещала висевший над камином портрет румяного, улыбающегося юноши. От постели исходило невыносимое зловоние. Я поднял одеяло и взял руку Бальзака. Она была потная. Я пожал ее. Он не ответил на пожатие.

В этой же комнате я был у него месяц назад. Он был весел, полон надежд, не сомневался в своем выздоровлении, смеясь, показывал на свою опухоль. Мы много разговаривали и спорили о политике. Он попрекнул меня моей «демагогией». Он был легитимистом. Он сказал мне: «Как могли вы так весело отказаться от звания пэра Франции, — самого прекрасного звания после короля Франции?» И еще он сказал мне: «У меня дом господина Божона, только без сада, но зато с часовней к маленькой церкви на углу! У меня в комнате есть дверь, ведущая в церковь. Поворот ключа — и я на мессе. Мне это гораздо дороже сада». Когда я от него уходил, он проводил меня до лестницы, с трудом ступая, потом указал мне на дверь и крикнул жене: «Главное, покажи Гюго все мои картины!»

Сиделка сказала мне: «На рассвете он умрет». Я сошел вниз, унося с собой в памяти этот поблекший образ. Проходя через гостиную, я снова увидел бюст, неподвижный, бесстрастный, надменный, озаренный смутным светом, и сравнил смерть с бессмертием.

Возвратившись домой, я нашел у себя — было воскресенье — несколько человек гостей, которые меня ждали, среди них Риза Бей, турецкий уполномоченный, испанский поэт Наваррете и итальянский эмигрант граф Арривабене. Я сказал им:

— Господа, Европа теряет сейчас великого человека.

Он умер в ночь. Ему был 51 год. Похоронили его в среду».

Так писал Гюго о 18 августа 1850 года. В его воспоминаниях рассказана не только точная история болезни, сведшей в могилу Бальзака. Перед нами его портрет. Изумительный рисунок пером — лаконичный и четкий. «Он весел, полон надежд, смеясь, показывал на свою опухоль…» Это — жизнерадостность и румяность Оноре. Попрекнул «демагогией» и сказал: «Как могли вы так весело отказаться от звания пэра Франции?…» Это — заветнейшая мечта Бальзака-политика. И тут же постоянная его суета-сует, расточительность на пустяки и наивное тщеславие — «Главное, покажи Гюго мои картины!». Но вот само величие: профиль императора. Величие на смертном одре. От постели исходило невыносимое зловоние, переходившее в какой-то общий мрачный средневековый фон: рядом часовня, поворот ключа — и месса… На рассвете гениальный человек умер. Смерть и бессмертие — неподвижный, бесстрастный бюст, озаренный смутным светом одинокой свечи.

На этом замечательном портрете мы находим подпись художника: «Возвратясь домой, я нашел у себя — было воскресенье — несколько человек гостей, среди них Риза Бей, турецкий уполномоченный, испанский поэт Наваррете и итальянский эмигрант граф Арривабене…» Это уже сам Виктор Гюго. Блестящий француз в ореоле славы. Кокетство эмиграцией, упоение салоном. Если бы Бальзак и Гюго в данном случае поменялись ролями, Оноре не преминул бы написать: «Дома меня ожидали маркиза де Кастри и герцог Фиц-Джемс[5] …»

Таковы были люди, такова была эпоха, наполненная отзвуками блестящего прошлого французской аристократии накануне победоносного восшествия на престол финансовой буржуазии, образы которой предвосхитил Бальзак в своих замечательных романах. В этом отношении Карл Маркс настолько ценил Бальзака, что думал даже, — как утверждает Франц Меринг, — написать о нем критическую статью, но великий революционер не оставил нам этого критического наследия, и лишь кое-где мы имеем его краткие и случайные высказывания о Бальзаке. По мнению Маркса, «Бальзак был не только бытописателем своего времени, но также творцом тех прообразов-типов, которые при Людовике-Филиппе[6] находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III». Да и сам Бальзак говорит о таком своем предвиденьи в предисловии к «Крестьянам»: «Руссо[7] предпослал своей «Новой Элоизе» следующие слова: «Я видел нравы моего времени, и напечатал эти письма». Разве не могу я сказать, подражая великому писателю: я изучаю ход моей эпохи и печатаю этот труд… Речь идет о том, чтобы объяснить законодателя не сегодняшнего, а завтрашнего дня…».

И не этими только типами-прообразами богата портретная галерея Бальзака. Начало сознательной жизни его относится к буйным годам европейской истории, когда перекраивались географические карты государств, рушились надежды, зажженные Великой французской революцией, и целые народы, как итальянцы, были повергнуты в полное порабощение.