В антрактах, а также и во время действия, все собираются в фойе, где мужчины встречаются с куртизанками, которые сравнительно недавно стали показываться в свете. После спектакля едут ужинать в ресторан. Бальзак веселится без удержу и за такое поведение получает письменный выговор от госпожи Деланнуа, своей благодетельницы, которой он постоянно был должен какую-нибудь порядочную сумму.
Эти увеселения воистину напоминали пир во время чумы, ибо в ту трагическую весну 1832 года в Париже царил террор.
Уже давно сообщали о приближении холеры. Она шла из Азии и России, и шла медленно — в ту эпоху плохой транспорт затруднял распространение эпидемий. Генрих Гейне[175], находившийся тогда в Париже, был свидетелем этого бедствия и описал его не как протоколист, а как художник, со всеми свойственными ему приемами мастера.
«… При огромной нужде, которая здесь царит, при колоссальной нечистоплотности, которую можно найти не у одних только беднейших классов, при чувствительности этого народа вообще, при его безграничном легкомыслии, при полном отсутствии средств сообщения и мер предосторожности, холера должна была распространиться здесь гораздо скорее и шире, чем где бы то ни было.
Ее появление стало официально известным 29 марта, и так как это был день масленицы и погода была солнечная и мягкая, то парижане весело высыпали на бульвары, и там можно было увидеть даже маски, которые в пестром и карикатурном виде высмеивали страх перед холерой и самую болезнь.
В тот вечер танцульки были полны народа; задорный смех заглушал самую громкую музыку, парижане воспламеняли себя канканом, танцем весьма недвусмысленным, и поглощали при этом мороженое и всякие холодные напитки; как вдруг самый веселый из арлекинов почувствовал в ногах чрезмерный холод, снял маску и перед пораженными взорами всех предстало лиловое, как фиалка, лицо. Вскоре поняли, что это не шутка, смех замолк, и в нескольких, битком набитых, каретах публика отправилась из танцульки в Отель-дье, центральную больницу, где все умерли на месте, как были, в своих маскарадных костюмах. Так как в первом смятении убоялись заразы и старожилы Отель-дье подняли отчаянный вопль, то этих мертвецов, как говорят, так поспешно похоронили, что даже не успели снять с них пестрой шутовской одежды, и они лежат в могиле такие же веселые, как и жили…
— …Скоро нас всех, одного за другим, зашьют в мешок» — со вздохом говорил мне каждое утро мой слуга, сообщая о числе умерших или о кончине какого-нибудь знакомого. И этот мешок не был словесным образом: скоро не хватило гробов, и большую часть покойников хоронили в мешках.
Когда я на прошлой неделе проходил перед одним большим магазином и увидел в громадном зале веселый народ, прыгающих, бодреньких французиков, миленьких болтливых француженок, которые, смеясь и шутя, делали закупки, то я вспомнил, что здесь во время холеры, высокой горой наложенные друг на друга, стояли сотни белых мешков с трупами, и здесь были слышны немногие, но зато роковые голоса — сторожей, которые с жутким равнодушием по счету сдавали свои мешки гробовщикам, а эти, грузя мешки на повозки, повторяли себе под нос число или же громко ругались, что им недоложили одного мешка, причем нередко возникала драка.
Я помню, как два маленьких мальчика с опечаленными лицами стояли возле меня, и один из них спросил, не могу ли я ему сказать, в котором мешке его отец?
…Внезапно распространился слух: все эти люди, которые так поспешно были похоронены, умерли не от болезни, а от яда. Яд, дескать, прибавляли ко всем продуктам, на овощных рынках, у пекарей, у мясников, у винных торговцев. Чем нелепее были эти россказни, тем с большей жадностью набрасывался на них народ, и даже скептики вынуждены были поверить, когда появилось сообщение полицейской префектуры.