Дом в имении Ганьских в Вишховне (на Волыни)
Можно думать, что и в Вишховне за вечерним столом графиня не раз повествовала ему о том же императорском доме и о быте возлюбленного монарха, чтобы на ночь согреть душу человека, который «если бы не был французом… хотел бы быть русским». Речи графини, пересыпанные на каждой фразе «его величеством», мечтательные вздохи и взгляды молодоженов и любезность французского гостя, доходящая до самозабвения, — вот то, что повторялось изо дня в день в доме Ганьской. Бальзак не работает и пребывает в праздности и лени.
Однажды его возили в Киев вместе с супругами Мнишек. Молодой супруге Анне необходимо было появиться в киевском свете — показать себя, осчастливленную браком с родственником коварной Марты, пленившей некогда сердце самозваного русского царя. О Киеве и о том, что и кого он там встречал, Бальзак почти ничего не говорит:
«…итак, я видел северный Рим, православный город с тремястами церквей, и сокровища Лавры — степной святой Софии. Один раз это стоит посмотреть. Меня осыпали знаками внимания. Вообразите себе, что какой-то богатый мужик (moujik) читал все мои сочинения, что он каждую неделю ставил за меня свечку святому Николаю и обещал дать денег прислуге одной из сестер госпожи Ганьской, чтобы узнать, когда я приеду, и повидать меня…».
Через четыре месяца — в конце января 1848 года — он трогается в обратный путь — в Париж и возвращается туда за несколько дней до революции.
В то время как Бальзак, закутанный в шубу, подбитую сибирской лисой и крытую сукном изделия вишховнянских рабов, медленно двигался по ухабам, страдая от двадцатиградусного мороза, — в Париже чувствовалась весна, и в эту весну особым возбуждением были оживлены его улицы. Собирались толпы у редакций газет, у кафе, у кабачков, в рабочих районах и на больших бульварах, обсуждались политические новости, слухи превращались в истинное происшествие, происшествие разрасталось в большое событие. Из палаты депутатов целыми группами, в каретах и пешком, направлялись люди в какой-нибудь клуб или салон, и до поздней ночи на банкетах раздавались тосты, провозглашения и речи. Во всем слышалось нарастание политической бури.
Не раз со времени водворения июльской монархии Париж и другие города Франции переживали революционные вспышки, превращаясь на несколько дней в революционный лагерь; каждый раз сторона пролетариев терпела неудачи и, затаив в сердцах своих ненависть и месть, разбредалась по трущобам, насчитывая сотни жертв. Но чем дальше, тем напряженнее становилась классовая борьба, все ярче назревали конфликты между социальными группами, ибо, как писал Герцен, «эксплуатация пролетария была приведена в систему, окружена всей правительственной силой, нажива делалась страстью, религией, жизнь сведена на средство чеканить монету, государство, суд, войско — на средство беречь собственность».
Борьба угнетенных со своими угнетателями нарастала не только в одной Франции; недаром католик-демократ Монталамбер[190] в январе 1848 года в парламенте предупреждал правительство о надвигающейся всеевропейской революции. Почему пала старая монархия? — спрашивал он. — «Она была сильнее вас — сильнее своим происхождением, она тверже вас опиралась на старые обычаи, на старые нравы, на древние верования. Она была сильнее вас и, однако, пала в прах. Почему она пала? По случайному обстоятельству? Думаете ли вы, что это было делом какого-то лица, дефицита, присяги в зале «для игры в мяч» Лафайета, Мирабо? Нет, милостивые государи, есть причина более глубокая, более действительная: эта причина в том, что тогдашний правящий класс сделался, по своему равнодушию, эгоизму и порокам, неспособным и недостойным править».
В данном случае депутат Монталамбер говорил о героях Бальзака, о которых не вспомнил бы сам Бальзак, если бы ему пришлось выступать в эти же дни и с этой же трибуны, и о которых он также не вспомнил, появившись одним из первых в Тюильри в день 24 февраля, когда революционная толпа ворвалась во дворец отрекшегося от короны и бежавшего в Сен-Клу Людовика-Филиппа.