— Мне кажется, что у меня в это время не было ни одной ясной мысли в голове и вы мне придаете свои.
— Нет, прекрасная мысль! Вы мне с таким увлечением сказали, что в кругу блеска, шума, танцев, вы только видите меня, раненого, умирающего и в эту минуту вы улыбались для толпы, но ваш голос дрожал от волнения; но на глазах блестели слезы, и со временем я опишу это. Узнаете ли вы себя в моих произведениях?
— Если они не будут раскрашены вашим воображением, то останутся бесцветными и бледными, как я, и не многих заинтересуют.
— А были ли вы сегодня бледны, когда Л[опу]хин, провожая вас на бал, поцаловал вашу руку?
— Вы шпион.
— Нет, я просто поверенный!
— Глуп же Л[опу]хин, что вам доверяется; ваше поведение с ним неблагородно.
— В войне все хитрости допускаются. Да и вы то, кажется, переходите на неприятельскую сторону; прежде выхваляли его ум, а теперь называете его глупцом.
— А вы забываете, что и умный человек может быть глупо-доверчив и самая эта доверчивость говорит в его пользу; он добр и неспособен к хитрости.
Я провела ужасные две недели между двумя этими страстями. Л[опу]хин трогал меня своею преданностью, покорностью, смирением, но иногда у него проявлялись проблески ревности. Лермонтов же поработил меня совершенно своей взыскательностью, своими капризами, он не молил, но требовал любви, он не преклонялся, как Л[опу]хин, перед моей волей, но налагал на меня свои тяжелые оковы, говорил, что не понимает ревности, но беспрестанно терзал меня сомнением и насмешками.