— Нет, это было бы итти навстречу несчастью. Вы меня делаете несчастным, я не могу сказать более, — зачем же мне подвергаться еще опасности вас видеть.
— Я вас не понимаю, вы сегодня любите загадки. Но что правда, так это то, что вы сделали меня грустной, давая мне понять, что это наш последний разговор.
За ужином он сидел рядом со мною, и я в самом деле боялась, чтобы мои тетки не лопнули от ярости[177]. О, с какими существами мне суждено провести большую часть моей жизни — лучше бы было быть окруженной неодушевленными вещами и животными, лишенными ума, чем людьми, которые не знают и не хотят знать никаких чувств. — Это унижает человечество. Сегодня утром разговор только и шел, что о позоре, о мерзости кокетства. — «Да», бормотала я, оставляя комнату, «кокетничать — и находить удовольствие в обществе людей, которые умеют любить и чувствовать, это две вещи очень разные».
Я уже принимаю спокойный вид к завтраку, где наверное не преминут пустить несколько лукавых стрел на мой счет, и наложу последний штрих, — т. е., чтобы взбесить их еще более, я притворюсь, что их не понимаю.
11-е [июля].
Ожидание мое не было обмануто. Они удивлялись, как некоторые особы афишируют себя до такой степени, чтобы поддерживать в обществе разговор с молодым человеком в течение двух часов. — «О, разумеется», подхватила я, «требовалось бы заставить меня совершенно потерять голову, чтобы вынудить меня проболтать с мужчиной даже пол-часа». Я не могла продолжать разговора, так как Сашенька пришла меня навестить. Теперь я с нею разлучена на многие годы, может быть навсегда. Да, я почти в этом уверена, смерть не долго оставит меня блуждать на земле! И, действительно, что делать мне с моей жизнью? Кому могу я быть полезной? Моя Катенька[178] и моя Сашенька, может быть, будут сожалеть обо мне в течение нескольких дней, а прочие едва лишь перекрестятся о спасении моей души; моя сестра получит мое наследство в утешение, и будет в восторге от своего положения; мои родные — но разве не слышала я часто от них, что я им в тягость? А единственный человек, в котором я хотела бы вызвать сожаление, не изгнал ли он уже меня из своего сердца и воспоминания[179]! Мне, значит, не о чем сожалеть в этой жизни. Правда, что я была любима людьми, которые мне не правились, свет меня чествовал, меня ласкал, — и притом, даже не вызывая во мне улыбки от чистого сердца.
На этом месте моего дневника пришла тетка, вероятно, раздосадованная своею горничной. Она завела разговор с простодушным дядей по поводу неблагодарных. Бог мне свидетель, что я оставалась в задумчивости и не обращала никакого внимания на ее любезности, — я знаю наизусть ее деликатные выражения как вдруг она обернулась в мою сторону и, задыхаясь от гнева, спросила, как смею я исподтишка смеяться над ее словами. Напрасно я утверждала, что я их даже не слыхала, — она лишь приходила в еще большую ярость и умоляла небо и ад освободить ее от моей особы.
— Если бы самоубийство не было преступлением, — сказала я ей, бросая на нее в одном взгляде все презрение и все отвращение, которое она мне внушала, — поверьте, что вы не видели бы меня больше на ваших глазах. И я почти уверена, что вы меня когда нибудь принудите к этому прибегнуть; тогда трепещите за покой всей вашей жизни — злые не могут им наслаждаться!
Я собрала все свои силы, чтобы сказать ей эту фразу, и опустилась на стул, обессиленная этой мукой, — и оставалась так несколько минут почти без сознания. Тетка оставалась так же безмолвной и как будто пораженная новой мыслью, — но вскоре способность речи к ней вернулась, и целый поток бранных, позорных, ужасных слов полился из ее уст. Я плакала, ничего не говоря. После часа безудержных речей, она оставила комнату, хлопнув дверью так, что весь дом затрясся.
Потом мне было приказано одеться, и всю разряженную[180], но с растерзанным сердцем и красными глазами, меня потащили к г-же Пашковой. — Я провела там очень грустный день. О, как я несчастна! — и, несомненно, будущее готовит мне еще большие неприятности, чем те, которые я пережила.