Я рассказала его Г[олови]ну и он разделял мое убеждение.
Возвратясь домой, я углубилась в размышления, анализировала свои чувства и не нашла в сердце своем и тени любви к Г[олови]ну. Мне страшно было выходить замуж без малейшего призрака чувства, но я не имела никакой причины отвергнуть его предложение и, махнув рукой, успокоила себя странным изречением: суженого конем не объедешь.
Между тем, он начал увиваться около Марьи Васильевны и даже на балах, заменив себя в мазурке одним из братьев своих, поигрывал в вист с него; я ему подсказала, что это одна из ее слабейших струн; но она все-таки не смягчилась и увенчала свое мщение тем, что, задав бал, пригласила всех моих приверженцев, даже братьев Г[олови]ных, а его нет как нет. Этим она в одно время нанесла удар его самолюбию, а мне окончательно доказала свое недоброжелательство и выиграла только то, что я не на шутку убедилась, что я — героиня романа, окруженная жестокими стражами, а Г[олови]н — мученик любви; я преувеличивала себе его неловкое положение в свете, жалела о нем, почти готова была полюбить его, лишь бы итти против Марьи Васильевны в бой. Одно меня охлаждало: Г[олови]н был рабом моим, а я искала в мужчине, которого желала бы полюбить, которому хотела бы принадлежать, идеала, властелина, а не невольника, я хотела бы удивляться ему, унижаться перед ним, смотреть его глазами, жить его умом, слепо верить ему во всем, — но с Г[олови]ным мы были равны. На нашем бале я все танцовала с его братьями, оба говорили мне об его отчаянии от грубого поступка Марьи Васильевны, представляли мне, что в сущности я не завишу от нее, что я должна решиться бежать с ним и тайно от тетки обвенчаться, что он все приготовит, лишь бы я только согласилась, и тотчас после свадьбы уедет в Москву на житье.
Первый раз после этого вечера, как я встретилась с Г[олови]ным, он сам старался убедить меня не подчиняться несправедливости родных, когда дело шло о счастии всей моей жизни, что с ним я буду счастлива, что он мне посвятит жизнь свою, что в его семействе я найду истинных родных и друзей, а если со своими родными я рассорилась бы и навсегда, то, судя по многому, потеря была бы не велика. Я не знала, что мне делать, он так страстно уговаривал меня, даже плакал, братья его умоляли меня о счастии его, общие друзья наши Р. и В. тоже мне проповедывали, я просила его дать мне две недели на размышление, но ничего еще не обещала решительного.
Боже мой! Что я перечувствовала, что я выстрадала в это время, я не могу описать! Все почти ночи напролет я ходила по комнате; наконец, я посоветовалась с одним из моих cousins, Ростиславом Д[олгоруки]м. Он тоже самое мне советовал, то-есть: бежать с Г[олови]ным и скорее освободиться от моих гонителей. Я продолжала выезжать всюду и всех пугала своей бледностью и изнуренным видом, но Г[олови]н находил меня еще милее и был еще влюбленнее. Наконец, я дала ему слово; назначено было съехаться у общей нашей поверенной, куда бы приехали и его свидетели и мой cousin; все было улажено, я все приготовила к побегу, написала прощальное письмо Марье Васильевне. Настал этот день, и тут немного поздно, сознаюсь, я размыслила, сколько будет невыгодных толков обо мне, как неумолимый свет рад будет припомнить все прежние истории нашего семейства, потревожить память усопших; я думала обо всем этом, как настала решительная минута. Я судорожно взяла клочок бумаги и написала Г[олови]ну:
«Забудьте меня, разлюбите меня, но только не презирайте и не считайте меня кокеткой. У меня не достает духу бежать и сделать огласку. Может быть со временем вы бы меня упрекнули этим поступком и тогда мы оба были бы несчастны, и навсегда несчастны. Будьте, будьте счастливы, а для себя я надеюсь, что мне не долго остается жить».
Все наши поверенные восстали на меня. Г[олови]н переменил службу и должен был оставить Петербург. Перед его отъездом я встретилась с ним; он сказал мне, что все по прежнему меня любит и не возвратит мне данного ему слова прежде истечения года и будет стараться отклонить все преграды. Он был так искренно несчастлив, что я обещала ему ни на что не решаться до истечения назначенного им срока. Он уехал.
Тут я стала душевно жалеть о нем, так что здоровье мое совершенно расстроилось, биение сердца мучило и истощало меня. Тетка не заботилась о моем здоровье, а очень мило подсмеивалась, что «внезапный отъезд неверного причиною моей вымышленной болезни и вымышленной только для того, чтоб до него дошли слухи, как я чахну по нем». Я отвечала одним презрительным молчаньем на все ее выходки. Однако, я видимо худела и бледнела, меня увезли и деревню, но не для подкрепления здоровья, а по принятому обычаю оставлять весной Петербург.
К нам в деревню приехал мой Велижский обожатель, князь Д[руцкой-Соколинский] и посватался за меня. Я, конечно, ему отказала, за что Марья Васильевна очень разгневалась; робкий князь был ей по душе. Она непременно желала, чтоб я выбрала такого мужа, которым она могла бы командовать, как и мной, но заботясь, нравится ли он мне и буду ли я с ним счастлива. Князя нельзя было сравнить с Г[оловины]м: это был необразованный помещик, хотя и добрый, честный человек. Отказ мой совершенно его уничтожил; он плакал, как дитя, и чтоб смягчить мой отказ, я ему вверила мои отношения к Г[олови]ну, хотя и не скрыла, что не люблю его, а только предпочитала многим. Бедный князь уехал и, полгода спустя, умер в сильнейшей чахотке.
Долго упрекала я себя в его смерти, но когда настал и мой час любить и любить безнадежно, совесть моя успокоилась и я по опыту узнала, что от любви и от отчаянья не умирают.