— Оставайтесь у нас, — сказал он, — здесь вам будет очень хорошо.

— Мне и в миру хорошо, — ответил я, — уходить из мира по-моему можно только при одном условии: когда человек чувствует, что мир для него гибель, а монастырь спасение.

— Каждый на своем месте должен быть, — решительно произнес, все время молчавший, о. Иван.

— Ну, зачем монастырь, — отозвался и о. Сергий, — всюду жить можно…

— Конечно… это так, — снова задумчиво сказал о. Исаакий, — и в миру можно спастись, и в монастыре погибнуть. Вообще между монастырем и миром связь гораздо более тесная, чем принято думать. Вот часто осуждают монахов: какие, мол, это монахи, — молятся плохо, грешат, как мирские люди, такие да сякие… Конечно, правда: монахи плохи. Да откуда им быть хорошими? Каков мир — таков и монастырь. В миру все ослабло, все в расстройстве, все души в упадке, ни веры, ни подвига — и монастырь в упадке. Духовная слабость в миру — духовная слабость и в монастырях. Монастырь надо судить не той меркой, каким бы он должен быть, а той, как люди в миру живут. И тогда мы не будем судить его так строго. Может быть, даже увидим тогда, что как ни плохо живут в монастырях — все лучше, чем в миру. Над миром можно подняться только на известную высоту. Если мир низок, то и подняться над ним люди высоко не могут. Монахи дети этого же мира, со всеми его слабостями и грехами… Я долго, очень долго думал, почему это нет у нас таких подвижников, как прежде, почему мы, например, не способны на такие подвиги, как древние пустынники? Несколько раз хотел я применить к своей жизни их устав: так же поститься, как они, так же молиться… Нет! Вижу, что для нас это совершенно невозможно. Вот в Грузии, например, я видел пещеры, где спасались древние пустынники. Воды поблизости нет. Надо спуститься с горы, пройти дальше, чем отсюда до Брамбы — и ходили, трудились! А пища? У нас огород, картофель, кукуруза — они ничего не сеяли, питались сухими кореньями… Чувствую, что и ревность к подвигам не та… слабость какая-то… немощность духа… И не знаю, от чего это так?.. Думаю, что все это от мира, из которого вышли, и от которого не можем оторваться. Примиряешься, конечно, с этим. Потому все не силами человеческими, — а по благодати Божией, но всегда сокрушаешься, когда читаешь о прошлом, сокрушаешься о немощности своей, о том, что нет настоящей ревности подвизаться в молитве и посте…

О. Исаакий говорил все это, не спеша, не волнуясь, очень спокойно, но от этого еще тверже звучало каждое его слово. Слышалась в тоне его большая тоска настоящего подвижника о жизни более совершенной, более соответствующей запросам духа.

Давно уже последний вечерний свет погас на поляне, и загорелись близкие, яркие звезды. И здесь, как у о. Никифора, кричал в лесу филин:

— У-гу… у-гу-гу-гу!..

Но этот крик был гораздо ближе. Не так походил на дальний человеческий зов, — и производил совершенно другое впечатление.

— Ишь, как кричит, надрывается, охрип даже, — посмеялся над ним о. Сергий, — это он свою подружку кричит, — а та что-то помалкивает. А то начнут перекликаться: он кричит громко, а она отзовется тихонечко. Всю ночь перекликаются.