— Ты, вот что, Свирский, — говорит мне Колобов, — если у тебя эти буквы сохранились, принеси их, попроси прощения, и я за тебя похлопочу…
Весь учительский персонал настораживается. Впереди всех просовывается серая бороденка Ратнера. Его злая улыбка обнажает ломаную шеренгу гнилых зубов.
— Что же ты молчишь? Я тебе говорю?.. — слышу я голос классного наставника.
— У меня нет этих букв… — произношу я плачущим голосом.
— Куда же ты их дел? — настаивает учитель.
Я молчу. Тогда начинают говорить преподаватели.
Больше всех горячится директор. Этот старик с молодым голосом произносит бурную, но мало мне понятную речь о какой-то наследственности, об окружающей среде, о вредном влиянии и о прошении, поданном четвертым курсом о принятии меня в институт на казенный счет.
Мне кажется, что если я стану внимательным, послушным и тихим, то мимо меня пронесется то страшное, что нависло надо мной, и я стараюсь быть хорошим, серьезным и просительным делаю лицо мое, но все напрасно: эти большие ученые люди в вицмундирах огораживаются от меня неумолимой строгостью.
— Итак, ты решительно отрицаешь, что стащил буквы? — снова обращается ко мне Колобов.
Боюсь собственного голоса и на последний вопрос отвечаю утвердительным кивком головы.