Хоть я и боюсь чего-то, но мысленно хвалю моего хозяина за стойкость и мужество. Он единственный человек, не поддающийся панике. Все же остальные, живущие вокруг нас, так придавлены муками страха, что взглянешь — и самому становится страшно.
Хуже всего на меня действует шопот взрослых. Я к нему прислушиваюсь с болезненной остротой, стараюсь вникнуть в смысл происходящего, — и ничего понять не могу.
К нашему погребу подходят и останавливаются две женщины: Песя-жена кузнеца Арона, нищенски одетая, бледная, истощенная двадцатилетняя «старуха» с преждевременными морщинами на лбу и вокруг глаз, н Голда — торгующая пирогами. Голда страдает водянкой, ужасно толста, с трудом переводит дыхание, а конкурентки во время ругани называют ее свиньей, ожиревшей от сытости. Сегодня Голда не торгует — боится погрома.
— Почему вы думаете, что на Молдаванке — да, а на Дерибасовской нет? — тихо спрашивает Песя, пугливо озираясь по сторонам.
— Потому, — отвечает, задыхаясь, Голда, — что со вчерашнего дня большие балабатам и габоим ходят с листом и собирают деньги…
— Откупаются, ростовщики… — цедит сквозь зубы Лева.
— Ну, конечно, разве богачи допустят, чтобы их грабили, когда они сами грабежом занимаются…
Хозяева и синагогальные старосты.
В это время из трактира вышибается кем-то оконное стекло, и оно со звоном разбивается о камни тротуара.
Безудержный страх овладевает всей толкучкой.