— Ша… — запальчиво отзывается Лева. — Я не к вам пришел и не с вами разговариваю, мусье Найдис… У меня еще с вами будет разговор, а сейчас я хочу спросить у нашего доброго еврея… Ребе, — поворачивает Лева израненную голову к Шнеерсону, — вы ближе стоите к богу, чем я… Спросите у милосердного, известно ли ему, что еврейской кровью удобряется русская земля…

— Да, да… Нашей кровью и кровью детей наших… — падает из женской половины истерический голос.

И заметеливается буря. Сотни голосов кричат нестройным хором. Ни одного спокойного лица, ни одной неподвижной бороды.

Там, у восточной стены, где возвышается кавчег завета, где дорого оплаченные места принадлежат состоятельным прихожанам, теперь собрались те, кто всю жизнь простаивал у дверей или в коридоре.

Тут шумят сейчас братья Брики в брезентовых плащах, муж Песи — кузнец Арон, портной Хацкель, курносый и мелкогрудый сапожник Кичка и многие другие представители молдаванской «рвани».

Буря разрастается в ураган. Множество голосов кричат вместе.

Древняя кровь, навеки согретая знойным солнцем Африки и кострами испанской инквизиции, вновь закипает в жилах, и мятежный темперамент развертывается до крайних пределов.

Обиженные сбрасывают ярмо немой покорности и хотят здесь, где нет власти чужих, накричаться досыта, набуйствоватьея до усталости.

И дикие крики толпы бьются о каменные стены, вырываются через настежь раскрытые окна и далеко разносятся по городу.

Один только Шнеерсон молчит. Его спектакль сорван, и нет величия артиста. Сейчас, когда никто на него не смотрит, он — обыкновенный еврей с седой бородой и туго накрученными пейсами.