Вихрем кружатся мысли, сильнее стучит сердце, и воспламеняется мозг.
Сижу перед катком. С лихорадочной поспешностью бросаю на бумагу все то, что рождается в моем сознании, что волнует мою кровь и вызывает мелкую дрожь.
Первый очерк готов. Отношу в редакцию. Мы с Розенштейном одни в кабинете.
Наум Израилевич читает про себя и не делает никаких помарок.
Вот он кончает последнюю полоску, откидывается на спинку стула, ладонью проводит по голове, а затем пристально вглядывается в меня и спрашивает:
— Откуда материал?
— Не понимаю вашего вопроса, — упавшим голосом говорю я.
— Мне хочется знать, пользуетесь ли вы каким-либо источником, или же…
— Никаких источников, — поняв, в чем дело, перебиваю редактора. — Мне тюрьма хорошо знакома… На собственной шкуре испытал…
Розенштейн, по-видимому, хорошо настроен: улыбается, играет карандашом, и весело сквозь очки глядят его коричневые глаза.