— Что в Киеве делал?.. Почем мелюзгу спустил?.. — продолжал он, обращаясь к Архипу.
Но тот оборвал его.
— Не звони, Ткач: я с родимчиком,[1] — сказал дед.
Оборванец, услыхав слова деда, устремил свои подбитые глаза на Рыжика, проворчал что-то и умолк. В это время народ стал выходить из церкви, и нищие заволновались. Низко и беспрерывно кланяясь, они протягивали руки, держа их ладонями вверх, и под колокольный звон затягивали нескончаемую песню.
— Подайте христа ради калечному, бездомному!.. — раздавалось с одного места.
— Православные благодетели!.. Милосердные христьяне!.. — доносилось с другого конца.
Рыжика больше всего интересовала ярмарка. Он долго и жадно следил за всем, что происходило перед его глазами, забыв о дедушке и о собственном своем положении. С высоты паперти Рыжику хорошо была видна базарная площадь. Санька до тех пор глядел на толпу, пока его глаза не устали и перед ним все не смешалось и не запрыгало в смешном и нелепом беспорядке. Площадь, покрытая навозом, соломой и клочьями сена, длинноусые украинцы в смазных сапогах и широких шароварах, бабы в цветных платочках, волы, кони, телята, телеги, ребятишки, евреи с черными пейсами, в туфлях и белых чулках, козы, бараны — все это слилось в глазах Рыжика в одну темную движущуюся массу.
— Пойдем, касатик, пора, — услыхал Санька голос деда, и тогда он только очнулся и пришел в себя.
Из церкви народ уже вышел. Нищие также стали расходиться. На паперти становилось просторнее.
— Дедушка, а куда мы пойдем? — спросил Рыжик.