Секретарь тоже нахмурился и тоже начал вертеть бумагу, глядел на свет, подносил к глазам…

— Да, написано по стертому. Значит… значит, Воронова в последний момент стерла неверную запись и, так сказать, внесла верный корректив? Это вы хотите сказать? Но комиссия да и я сам…

— Нет, — ответил Курбатов. — Я не хочу этого сказать. Я заберу этот листок и сдам его в лабораторию; там определят, что было написано прежде.

Уже у себя дома, в ожидании результатов экспертизы, Курбатов выдвигал десятки различных предположений. Дома ему думалось трудней, чем на работе; там, в кабинете, всё было спокойно: ковер, глушащий шаги, спокойного темного цвета стены, спокойная темная мебель и — никаких лишних предметов. Здесь, в комнате, охотничье ружье и ягдташ висели над диваном, всю противоположную стену занимала книжная полка — от пола до потолка, а на столе стояли безделушки, никому не нужные, но милые сердцу. Мать вернулась из школы и оторвала его от мыслей:

— Ты уже дома? А я задержалась, родительское собрание. Знаешь, по той лестнице мальчонка такой живет, рыжий-прерыжий, «Димка Карандаш» — спасенья просто от него в школе нет. Директор — за исключение, а я — за воспитание…

Курбатов улыбнулся, глядя на нее. Мать будто бы и не постарела. Он на секунду представил себе, как она спорила с директором, и неожиданно для матери шагнул к ней и обнял — худенькую, усталую, такую знакомую и — всё-таки молодую, какой может быть только мать.

Она легонько взяла его за руку и притянула к себе:

— А ты не дури, пожалуйста не дури. Тяжело, так скажи, не таи в душе-то, на людях и смерть красна. Мне твои тайны не нужны, я о них не спрашиваю, а одну папиросу за другой сосать всё-таки не позволю. Ну, говори: трудно?

Курбатов расхохотался, и ничего не ответил. Мать всё понимала и так. Когда она вышла, он снова прошелся по комнате, а потом сел к столу и начал звонить в лабораторию.

Долгое время там было занято: едва услышав короткие гудки, Курбатов, не кладя трубку, нажимал пальцем рычаг и звонил снова. Наконец там подошли.