— Чорт с ними, — сказал он отрывисто, — я лучше домой пойду!..
— А ты лучше с нами пойди, — уговаривал Митька. — Все равно не спрятаться тебе! Иди, — может, и ты погуляешь. Может, угостят… Так иху…
Он не докончил ругательства и спять засмеялся.
— Бык ты! Буде упираться! Идем, угощу! — пригласил он его прямо и по-своему великодушно, бесцеремонно взял под руку своего бывшего хозяина и повел через мост.
— Эка гудуть! — сказал Макарьев, качая головой. — Мертвых разбудят.
Пирование действительно шло на поляне между Голодным Концом и церковью, и почетные покойники, лежавшие у церкви, могли бы при желании привстать и попросить стаканчик прямо из могилы. Шуму было много. Тренькали балалайки, визжали самодельные скрипки, со смычками из якутского конского белого волоса, даже ухал тяжелый шаманский бубен. Нехватало только церковного колокола.
Бубен притащили от старого Савки Хумулана, якута, которого протоиерей Краснов выселил из Олбута в город по подозрению в шаманстве. Олбутские якуты выли, провожая шамана. Он был их собственный поселковый шаман. Когда-то безродный сирота, о чем говорило его прозвище Хумулан — «иждивенец», — он постепенно занял положение советчика, знахаря, врача.
— Зачем забираешь наше счастье, — укоряли попа якуты, — мало тебе своего?
Они предложили ему выкуп за Савку, припрягли к его санкам двух молодых коньков, жеребца и кобылку. Поп коней взял, даже благословил (плодиться будут) и по обычаю оставил их тут же на Олбуте у старосты в стаде. А Савку все же взял с собой.
Савка ничего не сказал, остался в городе, выписал жену и детей и, разумеется, бубен и шаманский калган и рогато-оленную шапку, и стал продолжать свою практику. Он словно повысился в чине и значения. Из шамана поселкового стал кудесником общеулусным, даже общеколымским.