— Мудренное дело! Как кончишь — пойди на кухню; там тебя баба спрашивает.
— Баба? Скажи, что теперь не до молебнов. Ежели покойничек доспеет, так пусть на погребке полежит. Небось не убежит. Не разорваться же. Крестины? Я на крестины поеду, а анафемы ждать будут? Нет, это не дело. Позови-ка бабу сюда. Тебе чего? А? Крестить? Соборовать?
— Батюшка, — кланялась баба, — яви таку божеску милость! Хушь немножечко! Хушь один разок. Светильник ты наш! Хушь шепотком в полчаса!
— Да ты насчет чего?
— Да насчет этой самой… насчет анафемы! Уж такая ли она анафема, что и произнесть нельзя! Уж эдакой анафемы и свет не производил! У кого хочешь спроси. Наш волостной писарь тоже человек, а уж и тот говорит, что ежели она…
— Да кто анафема-то?
— Да свекровушка моя! Вся деревня знает. Кого хошь спроси! Уж эдакой анафемы… Прослышаны мы, что теперь можно в церкви, ну и порешили промеж себя. Ан, думаю, пойду к отцу дьякону, поклонюсь ему курицей. Потому, так ее сколько ни гвозди, она и ухом не поведет. А ежели церковным порядком—это дело крепкое!
Дьякон задумался.
— Нет, тетка, это дело неподходящее.
— Уж верь, батюшка, совести! Уж ежели это не анафема, так уж и не знаю.