II

Кажется, все, что только возможно придумать для человека, все это видала и испытала обширная Сибирь, и ничем не удивишь ее, — никакой новинкой! Проходили по ней тысячи верст закованные арестанты, громыхая тяжелыми цепями, кололи и рыли в темных рудниках ее недра, томились в ее острогах; по ее дорогам, весело звеня бубенцами, мчатся резвые тройки, а по тайгам[3] бродят беглые каторжники, воюя с зверями, и то выжигают селения, то питаются Христовым именем: толпы переселенцев тянутся из России почти сплошной вереницей, ночуя под телегами, греясь у костров, а навстречу им идут назад другие толпы, — обнищавшие, голодные и больные, и много их умирает по пути, — и ничто никому не ново. Слишком много чужого горя видала Сибирь, чтобы чему-нибудь удивляться. Не удивился никто и на Семку, когда тот проходил селением или спрашивал:

— Которая тут дорога в Расею?

— Все дороги в Расею ведут, — просто отвечали ему, и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяли его направление.

И Семка шел без устали, без боязни; его радовала свобода, веселили поля с пестрыми цветами и звон колокольчиков проносившейся мимо почтовой тройки; иногда он ложился на траву и крепко засыпал под кустом шиповника, или забирался в придорожную рощу, когда становилось жарко. Сердобольные сибирские бабы кормили его хлебом и молоком, а попутные крестьяне иногда подвозили в телегах.

— Дяденька, подвези, пожалуйста! — упрашивал Семка, когда его догонял кто-нибудь на лошади.

— Тетенька, подай милостыньку! — обращался он в деревнях к хозяйкам.

Тетенька, подай милостыньку! — обращался он к хозяйкам

Все его жалели, и Семка был сыт.