Июльская революция всколыхнула также и итальянских патриотов-карбонариев, движение которых к этому времени быстро было обезврежено.
Конечно, все эти обстоятельства непосредственного воздействия на Абовяна могли и не оказать; ни участвовать в них, ни регулярно следить за их ходом он вероятно не мог, его друзья также не были в какой-либо мере связаны с этим движением. Но революции наполняли всю атмосферу первых двух лет пребывания Абовяна в Дерпте, о них говорили, их программу читали.
Все это, разумеется, создавало благоприятную обстановку для развития демократических черт в воззрениях Абовяна.
В Дерите училось не мало поляков и детей польских патриотов. Они несомненно были чрезвычайно взбудоражены происходившим на их родине восстанием, знали его лозунги и беседовали о них.
Среди студентов были не только поляки, но и греки, пережившие недавно свою освободительную войну. Они были руссофилы, но эти люди, пережившие революцию, по-своему понимали руссофильство. Сам Абовян упоминает про двух греков, приехавших из Греции, с которыми его познакомил Паррот.
Трудно верить, чтобы студенты поляки, греки, вышедшие из недр народов, так недавно еще восставших против русского императора и турецкого султана, на глазах которых прошли освободительная война и революция, чтобы они не говорили о народном восстании, о славе вчерашних дней. Они с увлечением рассказывали всем о том великом героизме, который присущ именно им, грекам, полякам, о свободолюбии их народа, сохранившим в памяти великие имена Перикла или Костюшко… Национал-демократическая фразеология всюду сконструирована по одному и тому же образцу.
Что мог Абовян противопоставить этим горделивым разговорам? В своем дневнике он десятки раз регистрирует, как он защищал славу армянского народа, многократно варьирует аргументы, которые он при этом приводил, но современный читатель легко поймет состояние Абовяна, если узнает, что против рассказов о гордых революционных дерзаниях он должен был апеллировать к давно прошедшей сомнительной славе, фантастическим деяниям «святых» юродивых и многогрешных попов, к жалким преданиям о просвещенности и христианских добродетелях какого-нибудь из плаксивых католикосов…
Самолюбие Абовяна вероятно страдало от соприкосновения с историей других народов, уже сложившихся как нации, уже осознавших свою непримиримую вражду с феодализмом, уже предъявивших счет истории и нашедших себе место в современном тесном капиталистическом мире.
Ограничивались ли разговоры только кругом исторических вопросов? Думаю — нет. Во всяком случае, запись, которую Аксель Бакунц любезно прислал мне, запись из дневника Абовяна от 29 сентября 1831 года наталкивает на далеко идущие и смелые предположения: «С господином Швабе… беседа об истории Польши. Сочувственно он меня расспрашивал о правлении нашем, о законах наших, о народе нашем. Его сочувствие к нашей нации. Наше уединение с г. Швабе. Особая беседа наша, после чего при прощании: «Господь да благословит — дело ваше, да благословит бог наше единение и нашу дружбу[6] ».
Разговор состоялся за полтора месяца до польского восстания! Какое «дело» имел в виду Швабе — не трудно себе представить. О каком единении говорил этот несомненный поклонник национально-освободительных выступлений против царизма — легко догадаться.