Нельзя утверждать, будто старые французские просветители или идеологи Великой французской революции были националисты в том смысле, как мы понимаем это выражение, хотя на самом деле они были пламенные патриоты и имели высоко развитое национальное сознание. Нельзя этого делать даже несмотря на то, что их патриотизм имел нередко очень ядовитые проявления.
Было бы нелепо сегодня объявить Пестеля идейным дедушкой Пуришкевича только на том основании, что он высказывал по еврейскому вопросу чудовищные вещи. Подобный вывод бессмыслен именно потому, что Пестель вовсе не углублялся в решение еврейского вопроса и его мнение по этому частному вопросу было неуравновешенностью мелкобуржуазного патриотизма. Вспомните, как Руссо гениально сказал: «Всякий патриот суров по отношению к иностранцам, они ничто в его глазах» — национальная идея в самые революционные периоды своей молодости носила в себе семена ксенофобии и каннибализма. Но она — национальная идея — играла известную, строго ограниченную положительную роль, когда, в общем контексте прочих демократических идей выступала поборником точки зрения народа против феодальных привилегий, точки зрения целого против дробного.
Национальное сознание стало националистическим сознанием не тогда, когда оно стало суровым и несправедливым к иностранцам — оно всегда было таким, — а тогда, когда оно откололось от прочих демократических идей и стало знаменем антидемократических новых властителей, иначе говоря тогда, когда экономическое развитие, классовая дифференциация привели к тому, что в недрах третьего сословия появилось пролетарское движение, взявшее на себя осуществление демократических задач совместными силами — рабочих всех национальностей.
Не следует меня понимать в том смысле, будто я схематизирую исторический путь одной из классических буржуазных стран и механически переношу общую схему на все народы, в какое бы время они ни вступили в период буржуазной революции. Нет! Когда в основных западных странах этот процесс закончился и период освободительных национальных войн завершился, всякая следовавшая нация оказывалась сразу перед фактом — быстрого превращения национального сознания в националистический обскурантизм.
Но до революции 1848 года все процессы шли чрезвычайно усложнение и дифференциация тянулась мучительно долго.
Так было в России, когда после декабристов десятилетия передовая русская общественная мысль мучительно — медленно искала путей дифференциации, принимала чудовищные формы идеалистической абстракции, буйные формы взрыва гегельянской диалектики, метафизические формы утопического социализма, чтобы на самом пороге 1848 года нащупать форму фейербахианского материализма, а тем самым приблизиться с наивозможной смелостью к пролетарскому демократизму.
Великорусская национальная идея при этом все далее отходит вправо, пока не кристаллизуется в мистически-юродивую философию Хомякова, историческая миссия которой состояла в том, что она взрыхляла почву для Каткова.
В армянской действительности этот процесс повторился, но протекая в уродливой форме, на примитивной стадии, ни разу не поднимаясь до уровня подлинно передовой теории, больших и сложных вопросов классовой борьбы. Десятилетие продолжалось это мучительное развертывание демократической идеи от Абовяна до Налбандяна. В этом, разумеется, лично никто не повинен и менее всего Абовян. Так мизерна была тогдашняя социальная действительность. Она снижала все вопросы до уровня элементарной, почти первобытной проблемы существования: и в экономике, и в политике, и в идеологии.
«Раны Армении» отражают это долгое время боровшееся за свое внедрение первобытное, первоначальное, упрощеннейшее демократическое сознание.