А было это так. Никак не мог он позабыть Мариси Хохоловской, все еще любил ее, хоть прошло, может быть, года три как она отказала ему. Не ходил он больше в Костелиски, мало даже бродил в Зимнем или Скалистом, как его зовут, Подгалье, и все больше держался деревень в долинах. Даже играл меньше, все работал на лесопильнях, — да за то уж, когда начинал играть, так играл еще лучше, чем прежде. Довольно того, что венгерские цыгане, которые играли даже в самом Пеште, хотели взять его в свой табор, да только он не захотел. Узнал он, что у Гонсёрка в Рогожнике есть работа, и нанялся к нему.
Девки, бабы обрадовались, — слыхали они о нем (тот, мол, Ясек, что славится красотой своей и так грустно кончил из-за бесчувственной девки), что он такой музыкант, какого другого в целом мире нет. Говорили и то, что он за эти три года ни с одной бабой дела не имел. Он в Рогожнике на девок смотрел так, как на ворон, что на соснах сидят. Так они ему нужны были.
Но это продолжалось недолго. Говорит ему раз Куба Гонсёрек, хозяин лесопилки:
— Знаешь, Ясек, будь добр, снеси ячмень смолоть на мельницу.
— Ладно. Снесу.
А старый Гонсёрек посмеивается и говорит:
— Мельничиху видел?
— Какую?
— Да войтову дочку.
— Нет.