— Клянусь, — воскликнул дядя, — я говорю серьезно, да и тема эта не допускает шуточного отношения к себе! Я высказываю установившееся с давних пор твердое и непоколебимое убеждение. Все общество испытывает жалость к приговоренному, газеты полны жалобными статьями и поэты в своих драмах делают из него мученика, а сколько невинных жертв ежедневно тонут в реках, погибают на больших дорогах, в глубине шахт или в рабочих мастерских, размолотые чудовищной пастью машин, этими гигантскими животными, которые внезапно хватают человека и поглощают его, прежде чем вы успеете притти на помощь. Гибель этих людей едва вызывает у вас восклицание жалости и, не пройдя и десяти шагов, вы уже забываете о них. За обедом вы не считаете даже нужным упомянуть об этом в разговоре с вашей супругой. На следующий день газета погребает его на одной из своих страниц; она засыпает его несколькими строками тяжеловесной прозы, и на этом все кончается. Почему же такое равнодушие к одному и такая преувеличенная жалость к другому? Почему хоронить первого при еле слышном звоне, а второго при оглушительном звоне всех колоколов? Разве катастрофа с дилижансом или поломка машины менее страшна, чем ошибка судьи? Разве мои невинные жертвы не оставляют такой же ощутимой бреши в обществе, как ваши? Как после ваших, так и после моих, остаются вдовы и сироты. Нет слов, тяжко за чужую вину итти на эшафот, и, коснись это меня, я сопротивлялся бы, но какое значение для общества имеет то количество крови, которое проливает палач. Это — капля воды, упавшая из полного сосуда, или один гнилой желудь, свалившийся с дуба, покрытого зелеными желудями. Невинный, обвиненный судьей в преступлении и приговоренный им к наказанию, — это результат неправильного судопроизводства, точно так же, как падение кровельщика с крыши является результатом того, что люди хотят иметь крышу над головой. Из тысячи бутылок, которые делает стеклодув, он разбивает по меньшей мере одну. Из тысячи приговоров, выносимых судьей, может всегда встретиться один ошибочный, эта случайность неизбежна, и против нее существует только одно лекарство — упразднение судопроизводства. Представьте себе старую крестьянку, выпалывающую чечевицу; из опасения выполоть хоть один росток, она оставляет кругом расти крапиву; так поступает и тот судья, который из страха приговорить невинного оправдывает десять виновных. Помимо того, осуждение невинного — явление настолько редкое, что составляет эпоху в летописи суда. Почти невозможно себе представить, чтобы против одного человека скопилось такое количество улик, которые служили бы настолько тяжким обвинением против него, что он не в силах был бы оправдаться. Даже если и допустить это, я утверждаю, что в повадке подсудимого, в его взгляде, жесте, в звуке его голоса есть нечто настолько убеждающее в его непричастности к преступлению, что судья не может не заметить этого. Затем смерть одного невинного — это горе частного лица, тогда как оправдание преступника — общественное бедствие. Преступление как бы подслушивает у дверей суда, ему известно, что происходит в зале, оно учитывает те шансы на помилование, которые наша снисходительность предоставляет ему. Оно рукоплещет вам, когда вы из преувеличенной осторожности оправдываете виновного, ибо вы этим в сущности оправдываете самое преступление. Не следует требовать того, чтобы правосудие было слишком сурово; но когда оно слишком снисходительно, оно тем самым отрекается от себя. И тогда люди, склонные к преступлению, безбоязненно следуют своим инстинктам, им не снится мрачный облик палача, между ними и жертвой не стоит призрак эшафота, из-за пустяка они грабят и легко убивают. Люди, вы радуетесь, спасши одного невинного от рук палача, но двадцать невинных погибли из-за вас от рук убийцы, и ответственность за эти девятнадцать мертвецов целиком падает на вас.
Вернемся теперь к вопросу о тюрьме. Тюрьма, чтобы внушать людям ужас, должна быть местом лишений и скорби. А между тем во Франции пятнадцать миллионов населения живут в своих домах хуже, чем заключенные в тюрьмах. Если бы, говорит поэт, селянин сознавал свое счастье, он был бы слишком счастлив… Это хорошо в эклоге. Крестьянин — это растущий на горах чертополох. Ни один палящий луч солнца не минует его, его пронизывает северный ветер и омывают дождевые потоки; он работает с раннего утра до позднего вечера. У него жив старик-отец, и он не в силах облегчить ему его старость. Его жена — красавица, а он может одеть ее только в лохмотья, у него куча голодных детей, требующих хлеба, а в доме не бывает часто и крошки. Узник, напротив, тепло одет, сыт и не должен зарабатывать себе на кусок хлеба. Он смеется, поет, играет, спит сколько угодно на своем соломенном тюфяке, и помимо всего является еще предметом общественного сострадания. Сердобольные души объединяются в специальные общества, чтобы смягчить его участь, и доводят свое рвение до того, что наказание превращают в награду. Красивые дамы кормят и поят его, угощают его белым хлебом и мясом. Этот человек, конечно, предпочтет нищенской вольной жизни в полях сытое и беззаботное рабство в тюрьме.
Тюрьма должна быть адом. Я хотел бы, чтобы она высилась на городской площади, мрачная, черная, как судейская мантия; чтобы ее решетчатые окна бросали зловещий взгляд на прохожих, чтобы из ее недр, вместо песен, доносился бы только звон цепей да лай меделянских псов; чтобы старец остерегался отдыхать возле ее стен, а ребенок не смел резвиться под их сенью, чтобы запоздалый прохожий, желая миновать ее, проходил бы окольным путем и спешил бы прочь от нее, как спешит он прочь от кладбища. И тогда наказание заключением будет таким, каким вы ждете от него.
Очень может быть, что мой дядя еще долго продолжал бы разглагольствовать, если бы этому не положило конец появление господина Менкси. Добряк, обливаясь потом, ловил воздух, как дельфин, выброшенный на берег, и был красен, как панталоны моего дяди.
— Бенжамен! — закричал он, вытирая пот, струившийся со лба. — Я пришел звать тебя с собой позавтракать.
— Как? Почему? — в один голос воскликнули все собутыльники.
— Да потому, черт возьми, что Бенжамен свободен, вот и вся разгадка. А это, — добавил он, вытаскивая бумагу из кармана и подавая ее Бутрону, — это расписка Бонтэна.
— Браво, Менкси! — И все, подняв стаканы, выпили за здоровье Менкси. Машкур попытался приподняться, но тяжело опустился вновь на стул, он от радости чуть не лишился рассудка. Взгляд Бенжамена остановился на нем.
— Эй, Машкур! — воскликнул он, — ты что, спятил? Пей за здоровье Менкси, или я сейчас же пущу тебе кровь.
Машкур машинально встал, одним духом осушил стакан и расплакался.