Роман Борисович выпил лишнюю чарку, чтобы оглушить растерзанные мысли. В окне светало. Галки сели на голое дерево под окном. Как там царь ни ломай наш покой, а зеленый утренний свет все тот же, что при дедах, те же облака розовели за куполами… Роман Борисович из глубины утробы замычал, не разжимая рта. Слышно, — на дворе зазвякал колокольчик, конюха, запрягая, кричали на коней…

Выехали обозом в двух возках (и еще трое саней с домашней рухлядью, живностью). Колокольчики заливались дорожной грустью. Коломенская дорога была уезжена, но ухабиста. Через каждую версту торчал красный столп, между ними — недавно посаженные, березы. Антонида и Ольга считали столпы и березы (более нечем было развлечься в пути, — под мартовским солнцем — ледяной наст по снегу, вдали — коричневые рощи). По воронам на придорожных деревьях девы гадали об амурных встречах. В другом возке Роман Борисович, придавив плечом княгиню Авдотью, посапывал, на ухабах встряхивал губами. Ехали смирно.

В деревне Ульянино, в пятидесяти верстах от Москвы, назначено было кормить. Еще не показались из лощины соломенные крыши, — мимо буйносовского обоза промчался кожаный высокий возок — шестеркой гнедых коней с двумя ездовыми. В стеклянное окошко на дев, завертевшихся от любопытства, равнодушно взглянула томная красавица, укутанная в черные соболя.

— Монсиха, Монсиха, — всполохнулась Антонида, вылезая шеей из материнской шубы. — Ольга, гляди, с ней кавалер… (В глубине пролетевшего возка, действительно, мелькнуло обритое лицо и галун на шляпе.)

— Кенигсек, лопни глаза.

Антонида всплеснула варежками.

— Да что ты?.. Ой, бесстыжая!..

— А ты опомнилась… Кобылица она, немка… Вся Москва про Кенигсека шепчет, один государь слеп…

— Кнутом ее ободрать на площади…

— Этим и кончит…