Шельга рассматривал его насмешливое лицо, ловкое тело, развалившееся в кожаном кресле. Странный, противоречивый человек. Бандит, негодяй, тёмный авантюрист… Но от грога ли, или от перенесённого потрясения Шельге приятно было, что Гарин вот так сидит перед ним, задрав ногу на колено, и курит и рассуждает о разных вещах, как будто не трещат бока «Аризоны» от ударов волн, не проносятся кипящие струи за стеклом иллюминатора, не уносятся, как на качелях, вниз и вверх, то Шельга на койке, то Гарин в кресле…
Гарин сильно изменился после Ленинграда, — весь стал уверенный, смеющийся, весь благорасположенный и добродушный, какими только бывают очень умные, убеждённые эгоисты.
— Зачем вы пропустили удобный случай? — спросил его Шельга. — Или вам до зарезу нужна моя жизнь? Не понимаю.
Гарин закинул голову и засмеялся весело:
— Чудак вы, Шельга… Зачем же я должен поступать логично?.. Я не учитель математики… До чего ведь дожили… Простое проявление человечности — и непонятно. Какая мне выгода была тащить за волосы утопающего? Да никакая… Чувство симпатии к вам… Человечность…
— Когда взрывали анилиновые заводы, кажется, не думали о человечности.
— Нет! — крикнул Гарин. — Нет, не думал. Вы всё ещё никак не можете выкарабкаться из-под обломков морали… Ах, Шельга, Шельга… Что это за полочки: на этой полочке — хорошее, на этой — плохое… Я понимаю, дегустатор: пробует, плюёт, жуёт корочку, — это, говорит, вино хорошее, это плохое. Но ведь руководится он вкусом, пупырышками на языке. Это реальность. А где ваш дегустатор моральных марок? Какими пупырышками он это пробует?
— Всё, что ведёт к установлению на земле советской власти, — хорошо, — проговорил Шельга, — всё, что мешает, — плохо.
— Превосходно, чудно, знаю… Ну, а вам-то до этого какое дело? Чем вы связаны с Советской республикой? Экономически? Вздор… Я вам предлагаю жалованье в пятьдесят тысяч долларов… Говорю совершенно серьёзно. Пойдёте?
— Нет, — спокойно сказал Шельга.