Но вот — теплым светом вспыхнула рампа, осветив низ занавеса. Ударил гонг, и занавес бесшумно раздвинулся, метя бахромой пыльную сцену.
В холщовой, грубо размалеванной комнате (за окном шипело солнце, торчал лиловый куст и дрожала складка на небе) начали разговаривать притворщики.
Бороды у них приклеены, глаза густо подведены и кажутся стеклянными. В комнате только три стены, но притворщики делали вид, что стен четыре и что очень естественно и удобно сидеть и разговаривать лицом к воображаемой стене.
Ах, как все это было грубо, размалевано и по-нарочному! Иван Иванович кривенько усмехался. Но в конце концов не пропадать же трем рублям, — надо понять, в чем там у них идет дело. Иван Иванович начал вслушиваться.
Иван Иванович, вслушиваясь, удобнее уселся в кресле. «Ага, — подумал он, — доктор-то, кажется, не подозревает, что этот, в полосатых брюках, любовник его жены».
Готово. Иван Иванович клюнул, попался. Теперь притворщики начнут его обрабатывать исподволь, опутают, обманут, возьмут голыми руками и сделают, что хотят: захотят — и Иван Иванович начнет сморкаться и вытирать глаза, захотят — и он засмеется во все горло. Но это пока только колдовство театра, но не чудо. Чудо впереди.
Колдовство заключается в том, что Ивана Ивановича перестраивают на иной ритм. А ритм сцены во много раз превосходит ритм обыденной жизни Ивана Ивановича.
Иван Иванович должен теперь навострить оба уха, вытянуть шею, — слушать, не отвлекаться ни на секундочку, иначе он отстанет, спутается, пропали его три рубля.
А жизнь на сцене летит, как вихрь. Еще бы: — за два с половиной часа нужно пережить целую драму жизни, много лет жизни, описать целый круг.
Все в этой жизни под стать ее стремительному полету: восторги, бедствия, счастье, смех, слезы.