«Босяк» Горького не был протестом мелкобуржуазной среды, радикализмом, не был анархическим отрицанием всякого общества вообще. (Такому радикализму, такому анархическому протесту немало было отдано художественных сил в Европе и Америке в то время.)

«Босяк» Горького был вызовом, брошенным капиталистическому миру во имя грядущей пролетарской революции. Мне трудно определить долю сознательности в революционной целеустремленности Горького девяностых годов. Это дело литературных исследователей. Но мы знаем, что Горький быстро и прямо пришел к Ленину. Это не случайное знакомство и дружба. Это обусловлено всей целеустремленной тематикой Горького.

Дружбой с Лениным и Сталиным Горький конкретизирует свою тему о торжестве освобожденного человека, тему высшего или пролетарского гуманизма.

Горький пришел в русскую литературу на закате творчества Льва Толстого и в расцвете творчества Антона Чехова.

Лев Толстой и Чехов были тоже гуманисты. Лев Толстой сурово, гордо и надменно утверждал в том социальном строе, который прежде всего нужно было вдребезги разрушить и который он мыслил слишком прочным и долговечным, — утверждал формы высшей морали.

Лев Толстой не мог не видеть противоречия между типом мыслимого им человека и обществом. Поэтому он анархически отрицал всякое социальное давление, то есть он приходил к выводам анархизма в его самой идеалистической концепции. Он строил облик прекрасного человека, свойственный лишь человеку социалистического, бесклассового общества. И в этом было основное противоречие Льва Толстого.

Гуманизм Антона Чехова был разночинный, интеллигентский, заранее обреченный на то, чтобы быть задавленным громадой чудовищного социального строя царской России.

Чехов взращивал ароматные, хрупкие цветы гуманизма и сам с бездейственной жалостью оглядывался на их недолговечную красоту.

Максим Горький начал прежде всего со штурма общества. Он бросил на него своих деклассированных «босяков». Общество вознегодовало, возмутилось… Еще бы! — в мещанскую приличную гостиную вошел и развалился оборванный бродяга: «Человек — это звучит гордо, черт вас возьми, черти драповые!» Затем Горький разворачивает обличительную картину. Мещанскому обществу он показывает его собственную заплывшую звероподобную харю.

Он делает это не для того, чтобы, «ужаснувшись» самого себя, общество попыталось «исправиться» (как надеялись на это иные буржуазные гуманисты)… Горький не взывает о справедливости к обществу, у которого нет справедливости. Между этим обществом и Горьким не могло быть ни примирения, ни договора. Горький без пощады ворошит, как палкой, мещанский муравейник, обреченный на уничтожение.