Перед огненным лицом Октября растерялись значительные слои интеллигенции, не в силах понять, что же именно новое несет в жизнь рабочий класс, и отшатнулись от революции. Однако все лучшее, что было в нашей интеллигенции, — в литературе в частности, — пошло с революцией. Хорошо тогда (в январе 1918 года) сказал Александр Блок: «Дело художника, обязанность художника видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит разорванный ветром воздух».
А было задумано:
«Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым, чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью».
Это настроение всеочищающей революционной метели, ворвавшейся в лживую и угрюмую жизнь, и вложил Блок в поэму «Двенадцать». В ней, однако, больше — от поэтического устремления, чем от исторического понимания.
Вместе с Октябрем ворвался в литературу образ народа. Он пришел, как нечто слитное, массово целое, в котором неразличимы личности. Личность тогда казалась неотделимой от буржуазного индивидуализма и отрицалась вместе с ним. Таков этот человек-масса в «150 000 000» Маяковского, в повести «Падение Даира» Малышкина и отчасти в «Железном потоке» Серафимовича.
Момент отрицания всего прошлого литературного наследия, заклеймения его дворянским и буржуазным индивидуализмом и классово-враждебной литературой принимал в те ранние годы уродливые формы. В литературу Октября пришли люди из буржуазной среды, и разночинная интеллигенция, и молодежь прямо с полей гражданской войны, с фабрик и заводов, селькоры, сельские учителя и другие. Была и значительная группа людей, которые противоречиво совмещали с публицистической революционной страстностью враждебные революции настроения.
Это отрицание литературного наследия сильнее всего выявилось в Пролеткульте, а затем в РАППе. Проявилось стремление противопоставлять пролетарскую культуру всей культуре человечества, и отсюда — тенденция вбивать осиновые колы и жечь музеи. Это была цеховщина и махаевщина, немало наделавшая бед в нашей литературе, немало искривившая писательских биографий.
Все премудрости пролеткультовских и рапповских «теоретиков» не шли дальше сортировки произведений и самих писателей на черных и белых, на буржуазных, которых надо изничтожать всеми способами, и на пролетарских, которых нужно прославлять. Многое тут было от невежества, от старого русского нигилизма, но была тут и прямая работа фашистских агентов, пролезших в литературу. Они подменяли пафос революционной переделки мира крикливой и угрожающей демагогией.
Но сила литературного движения революции была в том, что оно жило одним биением сердца с народными массами, и в том, что в своих основных линиях оно направлялось партией и лично Лениным и Сталиным. Советская литература в своем художественном развитии от человека-массы пришла через четверть века к индивидуальному человеку, представителю воюющего народа, от пафоса космополитизма, а порою и псевдоинтернационализма — пришла к Родине, как к одной из самых глубоких и поэтических своих тем.
В центре литературной жизни двадцатых годов стоит Маяковский. Он вошел в литературу после 1912 года на гребне подъема рабочего движения в России и отразил в своем творчестве именно это нарастание революции. Вначале его революционный протест ограничивался рамками эстетической борьбы кружка футуристов. Октябрь дал подлинный размах его творчеству. Именно в борьбе за социализм он вырос в народного поэта-трибуна, которому «улицы — наши кисти, площади — наши палитры». То, чего не дано было сказать рванувшемуся к революции Блоку — сказал Маяковский: мощными ударами переделать, перестроить лживый, обезображенный мир. Никто, как Маяковский, так не выразил душу революции.