— Видишь ли, Никита Романыч, — продолжал он, — хорошо стоять за правду, да один в поле не воевода. Что б ты сделал, кабы, примерно, сорок воров стали при тебе резать безвинного?
— Что б сделал? А хватил бы саблею по всем по сорока и стал бы крошить их, доколе б души богу не отдал!
Годунов посмотрел на него с удивлением.
— И отдал бы душу, Никита Романыч, — сказал он, — на пятом, много на десятом воре; а достальные все-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Степка-де взял на себя более Мишки, так они и сами друг друга перережут!
Серебряному был такой ответ не по сердцу. Годунов заметил это и переменил разговор.
— Вишь, — сказал он, глядя в окно, — кто это сюда скачет, сломя шею? Смотри, князь, никак, твой стремянный?
— Вряд ли! — отвечал Серебряный, — он отпросился у меня сегодня верст за двадцать на богомолье…
Но, вглядевшись пристальнее во всадника, князь в самом деле узнал Михеича. Старик был бледен как смерть. Седла под ним не было; казалось, он вскочил на первого коня, попавшегося под руку, а теперь, вопреки приличию, влетел на двор, под самые красные окна.
— Батюшка Никита Романыч! — кричал он еще издали, — ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквей, Малюту Скуратова да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него черный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тетка его подкурятина, подскочил, да опять и нахлобучил ему башлык на лицо!
Серебряный вспрянул с места.