Федя. Да, знаете, если бы эти чувства проявились у девушки нашего круга, чтобы она пожертвовала всем для любимого человека… а тут цыганка, вся воспитанная на корысти, и эта чистая, самоотверженная любовь — отдает все, а сама ничего не требует. Особенно этот контраст.
Петушков. Да, это у нас в живописи валёр называется. Только тогда можно сделать вполне ярко-красный, когда кругом… Ну, да не в том дело. Я понимаю, понимаю…
Федя. Да, и это, кажется, один добрый поступок у меня за душой — то, что я не воспользовался ее любовью. А знаете отчего?
Петушков. Жалость…
Федя. Ох, нет. У меня к ней жалости не было. У меня перед ней всегда был восторг, и когда она пела — ах, как пела, да и теперь, пожалуй, поет, — и всегда я на нее смотрел снизу вверх. Не погубил я ее просто потому, что любил. Истинно любил. И теперь это хорошее, хорошее воспоминание. (Пьет.)
Петушков. Вот понимаю, понимаю. Идеально.
Федя. Я вам что скажу: были у меня увлечения. И один раз я был влюблен, такая была дама — красивая, и я был влюблен, скверно, по-собачьи, и она мне дала rendez-vous[20]. И я пропустил его, потому что счел, что подло перед мужем. И до сих пор, удивительно, когда вспоминаю, то хочу радоваться и хвалить себя за то, что поступил честно, а… раскаиваюсь, как в грехе. А тут с Машей — напротив. Всегда радуюсь, радуюсь, что ничем не осквернил это свое чувство… Могу падать еще, весь упасть, все с себя продам, весь во вшах буду, в коросте, а этот бриллиант, не брильянт, а луч солнца, да, — во мне, со мной.
Петушков. Понимаю, понимаю. Где же она теперь?
Федя. Не знаю. И не хотел бы знать. Это все было из другой жизни. И не хочу мешать с этой.
За столом сзади слышен крик женщины. Хозяин приходит и городовой — уводят. Федя и Петушков глядят, слушают и молчат.