Действительно, против меня стояла чинара; между ей и мною был тот же кудрявый лес, те же кудрявые верхушки деревьев, кое-где обвитых виноградниками, сожженные листья которого казались пятнами крови. Но между деревьями я приметил пустоту, кое-где терновые кусты в полном цвету белели глубоко подо мной, — это был овраг, но только мой опытный глаз охотника мог его заметить. Хорошо сделал Аталык, что послал меня: ни один из казаков не увидал бы ни оврага, ни татарина, сидевшего спиной ко мне. Он не мог меня заметить, и я несколько времени любовался зарей; солнце уже село, только длинный ряд зубчатых гор блестел вдали; кругом меня расстилался лес, вдали видена была Кубань. Какой-то странный шум раздался в моих ушах; был ли это шум воды или ветра, который гулял в лесу, или это лес читал свою вечернюю молитву — не знаю. Я слез, и мы пошли далее, Я не ошибся: через несколько шагов мы начали спускаться все ниже и ниже, Я шел за Аталыком; вдруг он скрылся. Я думал, что он оступился и упал, но в это время я сам покатился по крутому скату вниз. Когда я остановился, то почувствовал, что стою по колена в воде: на дне оврага протекал ручей. Мы пошли вверх по ручью, согнувшись, почти ползком. Раздвинув ветви одного куста, Аталык остановился, потом, присев, начал натягивать свой лук.

Я посмотрел через его плечо; на большом гладком камне стоял молодой татарин и набирал воду в медный кувшин. Я взвел курок и слышал, как один за другими взвели курки казаки. Татарин поднялголову, Аталык вдруг отбросил лук и, бросившись как зверь на татарина, повалил его в воду. Казаки было бросились к нему. — «Вперед, — закричал он, — это только волчонок, а старый волк впереди!» У него у самого глаза блестели, как у волка. Казаки бросились в куст, который был перед ними, и нос с носом столкнулись с врагом. В одну минуту три кинжала глубоко вонзились в его тело, он и не крикнул. Это был сам Муггай. Услыхав шум, он побежал к воде и прибежал к кусту в то время как Аталык повалил татарина; присев, он уже положил ружье на подсошки, когда казаки не дали ему выстрелить. Я был подле Аталыка, который говорил татарину, что он не хочет его, убивать. — «Вставай, беги молча и не оглядывайся!» Но только что татарин встал на ноги, как закричал. — «А! не я виноват», — крикнул тогда Аталык и ударил его кинжалом в голову. Татарин упал. — «Я знал, что он не побежит, он от хорошей крови, — сказал Аталык. — Отец его был горский князь; он отдал своего сына в сенчики[50] к Муггаю, потому что Муггая очень уважали в горах». И Аталык расхвалил мне его отца и тех из его родственников, которых он знал в горах. Он захотел смотреть, как умирает этот несчастный, — «И тебе не жаль его?» — спросил я. — «Нет, видно так было написано. Он мешал мне. Видал ли ты, когда у меня на сакле сидит сокол и кругом него с криком вьются ласточки, и он вдруг ударит одну из них клювом и смотрит, как она умирает у его ног! Он не жалеет об ней, она мешала ему!» — В это время подошли казаки: они несли ружье и голову. — «Ну, гайда до дому!» — сказал Аталык, и мы побежали к ручью. Вдруг за нами раздался выстрел: один казак упал. Мы остановились; товарищи стали поднимать убитого; пуля попала ему в затылок. Это был тот самый казак, у которого чекалка грызла сапоги.

«Плохо! — говорил Аталык, осматривая кругом. — Это Хурт, товарищ Муггая, тот самый, который сидел на дереве. Скорее, а то он успеет ещё раз выстрелить».

Не успел он сказать это, как раздался другой выстрел. Я видел синий дымок между кустами и, присмотревшись, заметил черную шапку татарина и блестящий ствол винтовки, которую он опять заряжал. Я приложился, но в это время Аталык оперся мне на плечо и выстрел мой был не верен, но, кажется, я ранил его, потому что он больше не преследовал нас. Мы тронулись. Казаки несли своего убитого товарища, Аталык шел сзади, опираясь на меня. Он был ранен в бок. Когда на выходе мы вышли из лесу, Он перевязал свою рану и когда мы вступали в аул, он уже шел впереди, как ни в чём не бывало. Татары, выходя из сакель, смотрели на нас и покачивали головой, видя, что вместо куниц мы несем товарища. Некоторые подходили к Аталыку и спрашивали, как случилось несчастие, но по лицам их видно было, что они не очень сожалели о том, что называли несчастьем. Наконец, один из них узнал ружье Муггая и заметил окровавленный узел, который висел за поясом у одного из казаков, т. е. голову Муггая, завернутую в башлык. Известие, что Муггай убит, разнеслось по аулу, и татары стали смотреть на нас с удивлением, смешанным с каким-то страхом и ненавистью. Целая толпа мальчишек провожала нас до дома старшины, который встретил нас на пороге. Он поздравил Аталыка с счастливым окончанием дела: «Я знал, — говорил он, — что ты не охотиться пришел, а тебя прислал атаман по важному делу». Аталык просил его, чтобы он велел переправить меня с казаками на ту сторону, а сам остался в ауле лечить свою рану.

Возвратившись в город, я был свободен, но не знал, что делать е моей свободой. Казаки предлагали мне вступить в их ватагу, сделаться пластуном. Я согласился!

2

Ты не знаешь, что за люди были в мое время пластуны. В то время в Черноморье было еще очень опасно; каждый день где-нибудь переправлялась партия хищников, где-нибудь в станице били в набат и конные казаки скакали по дороге с криком: «Ратуйте, кто в бога верует! Татары идут!». И при этом крике всякий спешил до дому, бросали в поле работу, пригоняли стада в станицу, ворота запирались; тогда с рушницами и пидсохами[51] в руках выходили из станиц пластуны, и редко удавалось партии уйти, не поплатившись кровью. В то время ночью, когда ворота станиц запирались, по камышам на берегу Кубани, в степи, на дорогах бродили только звери, пластуны да гаджиреты. А гаджиретов всегда было много, они постоянно скрывались в лесах и камышах. Хоть, например, Арбаш, он три года жил на нашем берегу, знал все протоки, все броды, все тропки от Кубани до границ Черноморья и до степей Калмыцких. Три раза он водил партию к калмыкам и в Кабарду. Сам он был первый кабардинец. Когда в первый раз он пришел в Кабарду с Закубани, то князь аула, в котором он родился, не принял его и назвал беглым холопом; на другой год он опять пришел с Закубани и сжег свой родной аул, своей рукой убил родного брата за то, что он назвал его изменщиком. У нас в Черноморье он не разбойничал, только провожал на обратном пути партию за Кубань, получал от них пешкеш[52] и возвращался опять на нашу сторону. Его убили пластуны нашей ватаги. В то время пластуны были большей частью такие же бобыли, как я, люди, у которых не было ни родных, ни кола, ни двора, которым нечего было терять, кроме жизни и воли; зато они и дорого продавали свою жизнь и дорого ценили свою волю. Они не признавали над собой никакого начальства; редкие из них жили в станице, большею частью, жили на берегу Кубани в землянках среди камышей и лесов. Каждая ватага состояла из девяти или пятнадцати человек, которых свел случай; старший из них был начальник, его называли Ватажным. Ежели кто был недоволен товарищами или Ватажным, он брал свое ружье и возвращался в станицу или присоединялся к другой ватаге; никто не спрашивал его, куда он идет. Точно так же, когда являлся новый пластун, никто не спрашивал его: откуда он.

Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними.

Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки[53].— «Это не зверь», — сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик[54] и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру[55] месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шапсуги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв.

«Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру[56] и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — сказал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать.