Островский лежит, наполовину закрытый пледом. Обострившееся лицо его напряжено. Глаза широко открыты. Большой лоб, и на нем, над правой бровью, отчетливо выделяется вмятина — след былого ранения.
П. А. Островский в красноармейской — буденновской — форме (1935).
Но прежде чем гость успевает разглядеть черты его лица, глубоко впавшие глаза, черную шевелюру волос; прежде чем он обращает внимание на воинскую гимнастерку, на телефонную трубку над изголовьем, на неизменно лежавшую на груди больного камышевую палочку с марлей, намотанной на конце (палочкой этой он утирал пот со лба), — он слышит бодрый, приветливый голос хозяина, который обращается к вошедшему, как к своему давнему другу.
Писатель усаживает гостя рядом с собою, протягивает кисть руки, — только кисти рук с трудом подчинялись ему, сохраняя слабую подвижность, — и, пожав руку гостя, уже не выпускает ее до конца разговора.
И по тому, как крепко удерживает он вашу руку, как нервно то и дело ее пожимает, вы догадываетесь, что эта ваша рука словно бы приближает вас к его внутреннему зрению, помогает Островскому разглядеть вас.
Вам передается его огромное внутреннее напряжение, — и вот вы целиком включены в высоковольтную сеть мыслей и чувств этого замечательного человека.
И чем дольше длится беседа, тем все больше и больше забываете, что вы находитесь у постели человека, давно уже сраженного тяжелым недугом.
Не сострадание к больному овладевает вами, но чувство великой гордости за него и чувство стыда за собственную, по сравнению с ним, вялость; за все, что следовало сделать и что осталось несделанным сегодня, вчера, позавчера…