Жестокие боли в коленях не давали ему заснуть. Он просил сестер и сиделок, чтобы те, уложив всех других больных, приходили к нему побеседовать.

Часто приходила подружившаяся с ним медсестра А. П. Давыдова.

«…И эти разговоры в тишине, — вспоминает она, — под мирное дыхание соседей, в полумраке слабо освещенной комнаты, помогали ему легче переносить страдания, возвращали его к недавнему прошлому, к борьбе, которой он жил и без которой не мыслил жизни».

Полушопотом, стараясь не потревожить соседей, Островский рассказывал о боях гражданской войны, вновь вспоминал недавний счастливый и навсегда памятный августовский день этого 1924 года, когда он был принят в партию. Это, пожалуй, была единственная тема, которая позволяла ему говорить о себе самом. Вспоминая об остальном, он говорил о случаях, происходивших якобы с друзьями, и не о своих, но об их подвигах. Даже о своих ранах и о том, как он заболел тифом в лесу под Киевом, Островский рассказывал в больнице неохотно и вскользь, словно стесняясь.

Товарищи могли слушать его рассказы часами. Страстная речь была пересыпана шутками, поговорками, остротами. Он был редким рассказчиком, искрящимся, проникновенным, захватывающим слушателей своей глубокой искренностью.

Такие своеобразные литературные выступления уже тогда позволяли Островскому ощутить ткань будущего произведения. А о книге он думал в то время. Это известно из более поздних его рассказов и писем. Вызревали образы, уточнялись сюжетные ситуации, шлифовался язык. Островский мог судить и о степени интереса слушателей к тому, что он рассказывал.

А слушатели часто подзадоривали его:

— Ты бы записал все, что рассказываешь. Интересная будет книга…

Жена писателя Р. П. Островская передает, что часто Николай, рассказав случай, происшедший якобы с кем-то из его друзей, лишь потом признавался, что это случилось с ним самим.

— Так почему же ты не сказал сразу, что это было с тобой? — удивлялись слушатели.