-- Ну-с? -- обратился дядя к камердинеру.-- Ну-с, Артемий Кобелякин, по прозванию Артамон? Теперь ты можешь покинуть меня. И пойти съесть твой обед. Но живо у меня. Слышишь?

-- Слушаю, Валерьян Мстиславович.

-- Не прохлаждаться долго. Да не мозоль глаза. Жди тут поблизости, пока не кликну.

-- Я мигом, Валерьян Мстиславович.

Валерьян Мстиславович остался неженатым и не позволял называть себя барином. Артамон вышел.

Арсений Алексеевич сидел, углубившись в пасьянс.

-- А вы тут что? -- спросил у Павла дядя.-- Препирались как будто? Опять Павлик раздражает Арсюшу? Ай-ай-ай! Как не стыдно. Брату только и отдыха, что в воскресенье. Мы все сидим у него на шее... И нам ли не уважать его отдых? Ай-ай-ай! А я так не могу достаточно налюбоваться Арсением. Благоговею перед ним. Так все предусмотреть. Так блистательно всем распорядиться. Никогда не упустить ни малейшей мелочи, и в то же время -- никакой суеты. Ни крика, ни ругательства. Корректность позы... Корректность туалета. Редкий административный дар. Хороший бы из тебя премьер-министр вышел, Арсений. У-ух! С силой воли... ежовые рукавицы. Одна помеха -- не умеешь гнуться. Тебя можно сломать, согнуть -- ни-ни. Никому не удастся.

Дядя говорил лестные вещи, но говорил иронически-снисходительным тоном. В его учтивости было что-то высокомерное. Точно он по доброте своей снисходил к кому-то, делал поблажку чьим-то слабостям и сам немножко трунил в душе над этим.

Арсений Алексеевич словно не слушал дифирамбов. Ему не удавалось освободить бубнового короля в пасьянсе, и это, казалось, поглотило его внимание.

Но он был польщен, хотя и знал цену речам дяди. Ему по сердцу пришлось то, что говорил дядя о неспособности его, Арсения, гнуться. Скорее сломится, но не согнется... Это думал о себе и сам Арсений Алексеевич и считал эту черту свою большим достоинством.