"Боже мой, боже мой... -- невольно застонал старик. -- Какой позор, какой позор!.. Мое дитя, мое нежное, любимое дитя с каким-то мужчиной... С кем? Кто бы это мог быть? Всего только три дня как мы сюда приехали, и раньше она не знала никого из этих вылощенных кретинов -- ни графа Убальди с крохотной головой, ни итальянского офицера, ни этого мекленбургского барона... только на второй день после приезда они познакомились во время танцев, и уже с одним из них... Нет, он не мог быть первым, нет... это, наверное, началось еще раньше... дома... и я, дурак, ничего не знал, ни о чем не догадывался, старый, обманутый дурак... Но что я вообще о них знаю?.. Целый день я работаю на них, сижу по четырнадцать часов в конторе, точно так же как прежде сидел в поезде с чемоданом, полным образцов товара... ради денег, все ради денег... чтобы они могли покупать нарядные платья, чтобы они были богаты... а вечером, когда я прихожу домой, усталый, разбитый, их нет: они в театре, на балу, в гостях... Что я знаю о них, о том, как они проводят день? Вот и знаю только одно: что моя дочь по ночам отдает мужчинам свое юное, чистое тело, точно уличная девка... Боже мой, какой позор!"

Старик тяжело стонал. Каждая новая мысль бередила его рану; ему казалось, будто его мозг лежит открытый и в кровавой массе копошатся красные черви.

"Но почему же я все это терпел?.. Почему я лежу здесь и мучаюсь, а она, распутница, спокойно спит? Почему я сразу не ворвался к ней в комнату и не сказал, что знаю об ее позоре?.. Почему я не переломал ей все кости?.. Потому что я слаб... Потому что я трус... Я всегда был слишком слаб с ними... во всем им уступал... я ведь так гордился тем, что могу дать им легкую жизнь, пусть я сам жил как каторжный... Ногтями я выцарапывал для них пфенниг за пфеннигом... я готов был содрать кожу со своих рук, лишь бы они были довольны... Но как только я создал для них богатство, они стали стыдиться меня... и неизящен-то я... и необразован... А откуда у меня могло быть образование? Двенадцати лет меня уже взяли из школы, и я должен был зарабатывать, зарабатывать, зарабатывать... скитался с образцами сначала из деревни в деревню, потом из города в город, пока не открыл свое дело... и едва они разбогатели и стали жить в собственном доме, как мое честное, доброе имя стало им не к лицу... Заставили меня купить звание тайного коммерции советника... для того, чтобы ее больше не называли фрау Соломонсон, чтобы корчить из себя аристократок... Аристократки!.. Они смеялись надо мной, когда я спорил против их претензий, против их "хорошего общества", когда я рассказывал им, как моя покойница мать вела дом, -- тихо, скромно, жила только для отца и для нас... называли меня отсталым, старомодным... "Ты слишком старомоден, папочка", -- посмеивалась она... Да, я старомоден... а она ложится в чужую постель с чужими мужчинами... мое дитя, мое единственное дитя... Ох, какой позор, какой позор!"

Он стонал так горестно, так мучительно, что его жена, наконец, проснулась. -- Что с тобой? -- спросила она сонным голосом. -- Старик не шевельнулся и затаил дыхание. Так он лежал неподвижно до утра в черном гробу своей тоски, словно червями снедаемый мыслями.

К утреннему завтраку он пришел первым. С глубоким вздохом он уселся за стол, но кусок не шел ему в горло

"Снова один, -- подумал он, -- всегда один!.. Когда я утром ухожу в контору, они еще отсыпаются, устав от театров и балов, а когда я возвращаюсь домой, они уже веселятся где-нибудь в своем обществе, куда они меня не берут с собой... Ох, деньги, проклятые деньги!.. они их испортили... из-за денег мы стали чужие друг другу... А я, дурак, старался наскрести побольше -- и что же?.. самого себя я ограбил, я сделал себя нищим, а их испортил... Пятьдесят лет я работал как вол, не знал, что такое отдых... а теперь -- один..."

Жена и дочь все не приходили, и он начал сердиться. "Почему она не идет?.. Я должен поговорить с ней... я скажу ей... мы должны уехать отсюда... сегодня же... Почему она не идет?.. Верно, она еще не отдохнула, спит себе со спокойной совестью, а у меня сердце разрывается... Ее мать... часами наряжается, принимает ванну, наводит лоск... маникюр, парикмахер... раньше одиннадцати она не выберется... Чему же удивляться... что может выйти из девочки?.. Ох, эти деньги, проклятые деньги!"

За его спиной послышались легкие шаги. -- Доброе утро, папочка, как ты спал? -- Женская головка наклонилась через его плечо, и нежные губы коснулись его горячего виска. Невольно он отдернул голову: ему был противен слащавый запах духов Коти. И потом...

-- Что с тобой, папочка?.. опять не в духе?.. Дайте кофе и яичницу с ветчиной... Плохо спал или получил неприятные известия?

Старик подавил свой гнев. Он опустил голову, не решаясь взглянуть на дочь, и ничего не ответил. Он видел только кисти ее рук на столе, милые, холеные, лениво играющие на белом поле скатерти, будто избалованные породистые борзые. Весь дрожа, он робко скользнул взглядом по ее тонким девичьим рукам, еще полудетским... давно ли эти руки каждый вечер обнимали его, когда она прощалась с ним перед сном... Он видел округлость ее девичьей груди, ровно дышавшей под новым свитером. "Раздетая валялась с чужим мужчиной, -- терзался старик. -- Он трогал ее, ласкал, наслаждался... моя плоть и кровь... мое дитя... о, негодяй!" -- Он громко застонал, сам того не замечая. -- Что с тобой, папочка? -- спросила она ласково и с тревогой. "Что со мной? -- закипали в нем гневные слова. -- У меня дочь проститутка, и у меня не хватает мужества сказать ей это".