Вошёл граф Дмитрий Петрович с детьми, чтоб показать им картинки какого-то фолианта. Пушкин присоединился к ним, но очень скоро ушёл домой.

Через несколько лет после того, как одни начали толковать о молодом Пушкине, некоторые всё ещё не верили его дарованиям и очень нередко приписывали его стихотворения другим поэтам (так по крайней мере мне говорили о многих из его пьес), сам Мерзляков[39], наш учитель песни, не видал в Пушкине ничего классического, ничего университетского: а последняя беда для многих была горше первой.

Владимир Васильевич Измайлов[40] первый достойно оценил дарования Пушкина; он напечатал многие из его пьес в своем журнале Музеум. Кто не помнит там Воспоминаний в Царском Селе, Посланий к Батюшкову, К***[41] и проч. и проч. Тут светились дарования Пушкина ясно. Дядя его, Василий Львович, также предвидел в этих опытах многое; но никак не сознавался, чтоб Александр Сергеевич мог когда-нибудь превзойти его, как поэта и чтеца, в совершенстве чистого. «Mon cher»,[42] говорил он мне, «ты знаешь, что я люблю Александра, он поэт, поэт в душе; mais je ne sais pas, il est encore trop jeune, trop libre[43], и право я не знаю, установится ли он когда, entre nous soit dit, comme nous autres etc. etc.?»[44]

Приятель наш Борис Кириллович Бланк[45] нередко споривал об этом с Васильем Львовичем и говорил против него за Александра Сергеевича; но Василий Львович стоял на-своём: «увидим, mon cher, вот он поучится; mais, entre nous soit dit[46], я рад и тому, что Александровы стихи не пахнут латынью и не носят на себе ни одного пятнышка семинарского». Таковы, или почти таковыми были тогда все заключения поэта-дяди о его великом поэте-племяннике.

Наконец и Василий Львович Пушкин признал своего племянника поэтом с отличием, но иногда ветреным, самонадеянным. Другие певцы-старожилы тут же явно зачувствовали перелом классицизму. Не верите? Я покажу, на этот счёт, письмо ко мне покойного графа Д. И. Хвостова[47]. Один только И. И. Дмитриев[48], в иную пору, говаривал нам, что классическая такта и в стихах и в прозе лишает нас многого хорошего — мы как-то не смеем не придерживаться к Краткому руководству к оратории Российстей. Последнее заключение — слово в слово заключение Дмитриева.

В детских летах, сколько я помню Пушкина, он был не из рослых детей и всё с теми же африканскими чертами физиономии, с какими был и взрослым, но волосы в малолетстве его были так кудрявы и так изящно завиты африканскою природою, что однажды мне И. И. Дмитриев сказал: «посмотрите, ведь это настоящий арабчик». Дитя рассмеялось и, оборотясь к нам, проговорило очень скоро и смело: «По крайней мере отличусь тем и не буду рябчик ». Рябчик и арабчик оставались у нас в целый вечер на зубах.

В последний раз я встретил Александра Сергеевича на похоронах доброго Василья Львовича. С приметною грустью молодой Пушкин шёл за гробом своего дяди; он скорбел о нём, как о родственнике и как о поэте.

И. И. Дмитриев, подозревая причиною кончины Василия Львовича холеру, не входил в ту комнату, где отпевали покойника. Александр Сергеевич уверял, что холера не имеет прилипчивости и, отнесясь ко мне, спросил: «Да не боитесь ли и вы холеры»? Я отвечал, что боялся бы, но этой болезни ещё не понимаю. «Не мудрено, вы служите подле медиков. Знаете ли, что даже и медики не скоро поймут холеру. Тут всё лекарство один courage, courage и больше ничего». Я указал ему на словесное мнение Ф. А. Гильтебранта[49], который почти то же говорил. «О да! Гильтебрантов немного», заметил Пушкин.

Именно так было, когда я служил по делам о холере. Пушкинское магическое слово courage, courage спасло многих от холеры.

После этого я уж никогда не видал Александра Сергеевича.