— Всё, кажется, — ответил Иван, покряхтывая и давая тем чувствовать, что он много трудился. Иван, как и многие мнимые труженики, знал видно, что если сам не прокричишь о трудах своих да об устали, так пожалуй иной и не догадается да и не поверит, хоть будь действительным тружеником, а не только мнимым. Класс подобных тружеников-крикунов как-то заметно распространяется.

— Так всё уложил? — повторил я.

— Самоварчик только остался, — отвечал Иван.

— Да зачем самоварчик? — заметил я, — и этого всего положить будет некуда.

— Нет-с, ничего, уложится, если в санях поехать изволите.

— Да как же в санях без снегу?

— Маленький порошит, — заметил Прокофий.

— Порошит, да мокрый, — возразил Иван. — Рождество, а слякоть такая, что у нас и постом редко бывает; прямая Молдавия, уж сказано.

Что под этим уж сказано разумел мой Иван, я не понял, да признаться, и не расспрашивал, предполагая, что это что-нибудь бранное, следуя убеждению, что Иван вообще строптив, груб, сварлив. И на эту минуту, не имея на кого сердиться, он сердился на местность, сам не подозревая этого и вечно находя себя правым; но будь и мороз, он всё-таки нашёл бы к чему-нибудь придраться, чтоб поворчать, — его ещё с измаленька прозвали гудком, и очень верно: русский народ молодец на прозвища.

Прокофий, напротив, был тих, скромен, сознателен, но далеко не так смышлён, как Иван-ворчун.