— Очень, очень рад, — сказал Л. В.: — комната к вашим услугам, не взыщите, если не такая роскошная; впрочем, мы люди военные, как-нибудь да промаячимся, — и тут же обняв меня дружески, повёл показывать комнату.

Назначенная для меня комната, как и весь дом, действительно ничего не имела роскошного, но несравненно была привольнее тех помещений, какие мы имели в Кишинёве. На другой день по переезде моём, гостеприимный хозяин навестил меня. Заметив какие-то книги, которые я случайно захватил с собою, Л. В. спросил меня, что я читаю, и при этом у нас завязался разговор о книгах, и я почему-то рассказал ему, что читал Экартсгаузена,[187] Штилинга[188] и им подобных.

— А, так вы и с ними знакомы, — заметил Л. В.

— Да, я читал кое-что, — отвечал я, — да признаюсь, худо понял.

— Ну, полноте скромничать; моя жена[189] как-то любит сочинения этого рода; когда с нею познакомитесь, так вы сами это заметите.

И действительно, когда я был представлен А. Н.,[189] то не мог не заметить исключительного её стремления к созрецательному. Это стремление почему-то выражалось довольно ясно, несмотря на то, что молодость её и скромность, принадлежащая россиянкам вообще и ей в особенности, мешали вполне высказывать свой образ воззрения; к тому же, мы, как кажется, обоюдно не решались входить в рассуждение о предметах выше сил наших; а если и читали Экартсгаузена и Штилинга, так это потому только, что эти сочинения имели на то время большую известность.

В эти дни пребывания моего в Киеве, в доме Л. В., по усилившемуся моему нездоровью, я сделался совершенным затворником. Генерал и Л. В. принимали во мне родственное участие, но вместе с тем генерал шутя называл меня неженкой. В наше время, говорил М. Ф., молодёжь твоих лет лечилась скачкою до балами. Чем сидеть да хандрить, просто натянул бы мундирчик, да ехал со мною к Николаю Николаевичу.

— Очень бы рад иметь эту честь, да что делать, когда рука головы не слушает. — И в самом деле, проехав на морозе до 20 ти градусов более 500 вёрст в одной щеголеватой шинельке, в которой кроме бобрового воротника меха ни на волос, рука до того у меня разболелась, что я не в силах был надеть мундира как облитого в струнку, по тогдашнему покрою.

Но на моё что делать, М. Ф. заметил свое: — Что это такое, — сказал он, — как рука головы не слушает. Это что-то в роде нельзя, а слово нельзя должно быть выключено из военного лексикона, как ненавистные Суворову слова: не могу знать или не знаю. А ты знаешь анекдот о нельзя? — Нет-с, — отвечал я просто, не прибавляя: не знаю, как бы из уважения к памяти великого.

— Да вот в чём дело, — произнёс генерал: — кто-то из начальников спросил опытного гренадера: как ты думаешь, можно ли взять эту батарею? — Нельзя, в. п., — отвечал гренадер. — Ну, а если прикажут? — возразил начальник. — Тогда другое дело, — отвечал гренадер: — возьмём, в. п.